условии перехода в финляндское подданство», «в нескольких километрах от своей столицы русские должны были подвергаться осмотру на финляндских таможнях… объясняться по-фински с чиновниками, упорно не желавшими говорить по-русски»[40], — и зачем же было Финляндию держать в Империи? (Благодаря такой изумительной экстерриториальности, да по соседству с Петербургом, Финляндия стала бесценным прибежищем и отстойником всех российских революционеров — до эсеровских боевиков и ленинских большевиков; это много послужило не только терроризму и подпольщине в России, но развязыванию самих революций 1905 и 1917.)
Не в такой разительной форме, но и азиатские национальные окраины России получали огромную финансовую помощь из центра, все они стоили затрат больших, чем приносили государству доходов. И от рекрутской повинности многие из них («киргизы», т. е. казахи, и среднеазиаты) были освобождены — притом без замены её военным налогом. (Революционная пропаганда ликующе обыгрывала Тургай-Семиреченское восстание в 1916, между тем оно — во время Мировой войны! — возникло в ответ на попытку всего лишь трудовой мобилизации туземных жителей.) Но искусственный отлив средств от центра к окраинам — усугублял «оскудение Центра». Население, создавшее и державшее Россию, всё ослаблялось. Подобного явления мы не наблюдаем ни в одной из европейских стран. Д.И. Менделеев («К познанию России») указывал, как много сделано в России для туземных национальностей — и что пришла пора пристальней позаботиться о русском племени. Но если б этот призыв и был усвоен правящими верхами — у нас уже для того не оставалось исторического времени.
Эта картина своеобразно дополнялась и сильным присутствием иностранных промышленников в России (англичане на ленских золотых приисках, бельгийцы в железоделательной промышленности Юга, иностранный синдикат по платине, Нобель на бакинской нефти, французы в соляном деле в Крыму, норвежцы — в рыбном промысле мурманского побережья, японцы — на Камчатке и в устьи Амура, и многое, многое ещё, а в самом Петербурге — две трети заводчиков иностранцы, и фамилии их, названия заводов переполняют революционную хронику 1917 года). А в «Географическом описании нашего отечества» Семёнова-Тян-Шанского поуездные перечни цензовых землевладельцев избывают множеством иностранных фамилий.
Густой приток иностранных промышленников и капиталистов может быть объяснён особенно тем, что в России — этому нельзя не изумиться! — и к началу XX века так-таки и не было строго проведенного подоходного налога: с огромных прибылей платилась непропорциональная для Европы доля, этим пользовались и богатый класс в России и иностранцы, вывозившие свои доходы в мало ущерблённом виде. Для России же это оборачивалось грубейшим провалом в её финансах: несравненно богатая Россия то и дело выпрашивала иностранные займы (нередко получая и демонстративные отказы); с 1888 Россия систематически впадала в долги по французским займам, и это делало её зависимой от Франции во внешней политике, что повлияло и на роковые события лета 1914.
Именно в царствование кроткого Николая II, столь неуверенно осваивавшегося в первые годы на троне, Россия — недопустимо морально и недопустимо даже из практического расчёта — превзошла в своём расширении те необъятные границы, которыми она владела. Начав с 1895 на Дальнем Востоке действовать заодно с европейскими странами, российское правительство не удержалось (1900) от постыдной посылки русского корпуса в Пекин для соучастия в подавлении китайского восстания: уже которое десятилетие Китай был крайне слаб, в разломе, — и все хищные державы наперебой пользовались этим. В 1898 Россия принудила Китай сдать ей в аренду Порт-Артур и Далянь, а концессия (1896) на железную дорогу через Маньчжурию во многом отдавала эту область под русское влияние.
По русско-японскому протоколу 1898 г. Корея признавалась независимой, однако, по мере того как Япония проникала в Корею с юга, небескорыстные советчики Николая II убедили его, что Россия должна проникать в Корею с севера. Тут-то смертно и столкнулись русско-японские интересы; ещё был путь принять компромисс: японское предложение, чтобы Россия ограничилась влиянием в северной Маньчжурии; но противник казался так несерьёзен, от прежних лёгких российских завоеваний наросла такая надменность, а Николай II не ощущал всех уязвимых мест ещё неустоенной, ещё недоразвившейся России, из которых вражда правительства с обществом и революционное движение были далеко не единственными слабостями государства — и внутри себя, и во внешних отношениях. Так началась война с Японией, уже потому губительная, что мы ещё только кончали Великую Сибирскую магистраль; а продолжая соперничать с Австрией из-за Балкан, Россия не могла снять с западной границы своих наилучших войск, но посылала на Дальний Восток корпуса второго разряда и резервные войска. В 1904 в Японии не только студенты, но даже подростки стремились попасть в армию, а наши столичные студенты слали микадо телеграммы с пожеланием победы… Российское общество охватила жажда поражения в этой дальней, непопулярной и даже необъяснимой войне — в верном расчёте на политический успех от русского поражения, и он вспыхнул ещё сильней, чем от войны Крымской. Осенью 1905, в дни наибольшего накала революции, кончалась точно половина царствования Николая II — и за эти 11 лет он уже почти выпустил всю власть из рук — однако в этот раз её вернул Столыпин. (Через следующие 11 лет уже некому было вернуть.)
Внешнеполитические промахи следовали и дальше. Вильгельм II, подчёркнуто, даже театрально игравший роль сердечного друга Николая II («благословивший» его и воевать на Дальнем Востоке, впрочем и помогший дружественным нейтралитетом), на свидании в Бьёрке в конце 1905 не без лукавства предложил Николаю вдвоём подписать тройственный дружественный договор с Францией, а та — «потом присоединится». И Николай подписал (без ведома совета министров, а позже взял подпись обратно). Конечно, тут была немалая игра оттеснить Францию на второй план; конечно, Германия в 1904 уже навязала России угнетающий торговый договор, и трудно было счесть её другом России. Однако система прочного союза и с Пруссией, и с Францией — это была проверенная система Петра I; и всё же, остриё-то договора в Бьёрке было направлено против Англии — страны, которая уже 90 лет кряду была настойчивым недоброжелателем России и всегда и повсюду искала, как причинить России вред, и часто это ей великолепно удавалось, и вот только что, в японскую войну, Англия была союзницей Японии. Вильгельм, предвидя жестокую войну с Англией, всё же искал пути не воевать с Россией, и при нашем сухопутном соседстве и крупной численности обеих армий — от какой кровавой бойни мы были бы избавлены в 1914 (а значит, и от революции 1917)! Кажется невозможным, необъяснимым, чтобы Николай II всё-таки предпочёл союз с ненавистницей России, с которой столько раз и во стольких местах сталкивались интересы. Но Николай сделал именно этот шаг; англо-русский союз 1907, отсюда доформировалась Антанта, — и расстановка сил в Первой Мировой войне была роково определена.
Вскоре (1909) в ответ Австрия присоединила Боснию и Герцеговину, а Вильгельм в ультимативной форме заставил Россию ещё и унизительно признать законность захвата. Правда, этот захват уже предопределялся и Берлинским конгрессом (1878) — но в 1909 в России он был болезненно воспринят и правительством, и обществом: роковое наше панславистское увлечение взывало едва ли не к немедленной войне (невозможной при Столыпине, но крайне бы выгодной для Англии). И конечно, при нашем панславистском накале мы не могли снести грубого австрийского ультиматума Сербии в 1914 (а на это и был германо-австрийский расчёт). И потому так смело на нас напали в 1914, что перестали уважать российскую военную силу с 1904. И наши войска в Восточной Пруссии были брошены поспешною, неподготовленной жертвою ради спасения Парижа.
* * *
До сего места мы односторонне проследили трёхсотлетний период русской истории: по линии упущенных возможностей внутреннего развития и безжалостной растраты народных сил на ненужные России внешние цели: заботились о европейских «интересах» больше, чем о своём народе.
Однако, несмотря на всё это, поразишься же и богатству народной энергии, уж не говоря о Поморьи или Доне — и на примере Сибири же. («Завоевание Сибири» неверно расширяется от западно-сибирского эпизода борьбы Ермака с чингисидом Кучумом, завоевавшим тобольских татар, а в 1573, ещё до Ермака, совершившим набег и на район Соликамска. XVII век в Сибири не отмечен большим числом серьёзных военных столкновений — сравнительно с предыдущей историей континента, волной завоеваний монгольских и тюркских, или сравнительно со зверонравным уничтожением майя, североамериканских индейцев, патагонцев, тасманийцев; напротив, с приходом русских прекратились многочисленные междоусобия у якутов, бурят, чукчей с юкагирами и др.; у якутов время до прихода русских так и названо «время кровавых битв»[41], более того: русские не нарушали внутренней организации аборигенных народов; крупные столкновения были только с маньчжурами и монголами, остановившими на верхнем Амуре русское продвижение.) За XVII век малочисленные предприимчивые русские люди освоили огромный Сибирский континент — до Охотского моря, устьев Яны, Индигирки и Берингова (Дежнёва) пролива — и основывали пашенное хозяйство на просторах, никогда его (кроме малых местностей) не знавших; уже к концу XVII вся Сибирь питалась своею рожью. Пашни доходили на север до Пелыма, Нарыма, Якутска, а в начале XVIII были уже и на Камчатке; и повсюду коренные народы обменивались с русскими хозяйственным и охотничьим опытом. В 1701 на всю Сибирь было 25 тыс. русских семей, одна семья на 400 км2, в Восточной Сибири были деревни по 1–2 двора. (По ревизии 1719 в Сибири аборигенов 72 тыс. человек, русских 169 тыс.[42], к 80-м годам — более миллиона.) И при такой слабой населённости (вольнонародным переселением; беглыми, но не возвращаемыми за Урал крестьянами; ссыльно-поселенцами) — XVIII век в Сибири поражает нас, что могут дать мирные народные усилия, направленные на внутренние, а не на внешние задачи: гигантский размах русского труда, ремёсел, уже и значительного заводского и металлургического производства и русской торговли — от Урала черезо всю Сибирь до Кяхты, Чукотки, Алеутских островов и Аляски (в 1787 основана мещанином Шелиховым «Американская торгово-промысловая компания»)[43]. Уже в XVIII в Сибири действовали школы геодезические, навигационные, горно-заводские, медицинские, возникали библиотеки и типографии; произведена тщательная картография Ледовитого и Тихоокеанского побережий[44].
Таково было богатство народной энергии, что через полвека после падения крепостного права — Россия вступила в полосу бурного промышленного развития (5-е место в мире по промышленной продукции), железнодорожного строительства, стала крупнейшим экспортёром зерна и сливочного (сибирского) масла. В России была полная свобода частной экономической деятельности («рынок», который мы сегодня всё собираемся достичь или у кого-то перенять), свобода выбора занятий и места жительства (кроме еврейской черты оседлости, но и она шла к отмене). Крупный бюрократический аппарат, однако, не был замкнут ни национально (встречаем в нём на видных постах представителей множества национальностей), ни