покосился. Вошедший, поняв, что он мешает, отошел к стене, отвернулся и свободной, рукой по очереди закрывал — нет, не закрывал, а грел уши.
— Что? Замёрзли? — усмехнулся Зотов громко.
Тот обернулся, улыбаясь:
— Вы знаете, страшно похолодало. Ветер — безумный. И мокрый какой-то.
Да, ветер свистел, обтираясь об угол здания, и позвенивал непримазанным стеклом в правом окне, за шторкой. И опять пожуркивала вода из трубы.
Очень симпатичная, душу растворяющая улыбка была у этого небритого чудака. Он и стрижен не был наголо. Короткие и негустые, но покрывали его крупную голову мягкие волосы, сероватые от искорок седины.
Не был он похож ни на бойца, ни на гражданского.
— Вот, — держал он в руке приготовленную бумажку. — Вот моя…
— Сейчас, сейчас. — Зотов взял его бумажку, не глядя. — Вы… присядьте. Вот на этот стул можете. — Но ещё взглянув на его шутовской кафтан, вернулся к столу, шифровку и ведомости собрал, запер в сейф, тогда кивнул Дыгину и вышел с ним к военному диспетчеру.
Она что-то доказывала по телефону, а тётя Фрося, на корточках присев к печи, обсушивалась. Зотов подошёл к Подшебякиной и взял её за руку — за ту, которая держала трубку.
— Валюта…
Девушка обернулась живо и посмотрела на него с игринкой — так, показалось ей, ласково он её взял и держал за руку. Но ещё кончила в телефон:
— А тысяча второй на проход идёт, у нас к нему ничего. На тамбовскую забирай его, Петрович!…
— Валечка! Пошли быстренько тётю Фросю или переписать, или прямо сцепщикам показать эти четыре вагона, вот младший сержант с ней пойдёт, и пусть диспетчер их отцепит и отсунет куда-нибудь с прохода до утра.
Тётя Фрося с корточек, как сидела, большим суровым лицом обернулась на лейтенанта и сдвинула губу.
— Хорошо, Василь Васильич, — улыбнулась Валя. Она без надобности так и держала руку с трубкой, пока он не снял своих пальцев. — Пошлю сейчас.
— А состав тот — с первым же паровозом отправлять. Постарайся.
— Хорошо, Василь Васильич, — радостно улыбнулась Валя.
— Ну, всё! — объявил лейтенант Дыгину.
Тётя Фрося вздохнула, как кузнечный мех, крякнула и распрямилась.
Дыгин молча поднял руку к виску и подержал так. Лопоухий он был от распущенного шлема, и ничего в нём не было военного.
— Только мобилизован? Из рабочих, небось?
— Да. — Дыгин твёрдо благодарно смотрел на лейтенанта.
— Треугольничек-то привинти, — указал ему Зотов на пустую петлицу.
— Нету. Сломался.
— И шлем или уж застегни, или закати, понял?
— Куда закатывать? — огрызнулась тётя Фрося уже в плаще. — Там дряпнЯ заворачивает! Пошли, милок!
— Ну, ладно, счастливого! Завтра тут другой будет лейтенант, ты на него нажимай, чтоб отправлял.
Зотов вернулся к себе, притворил дверь. Он и сам четыре месяца назад понятия не имел, как затягивать пояс, а поднимать руку для отдачи приветствия казалось ему особенно нелепо и смешно.
При входе Зотова посетитель не встал со стула полностью, но сделал движение, изъявлявшее готовность встать, если нужно. Вещмешок теперь лежал на полу, и мелко-рябое кепи покрывало его.
— Сидите, сидите. — Зотов сел за стол. — Ну, так что?
Он развернул бумажку.
— Я… от эшелона отстал… — виновато улыбнулся тот.
Зотов читал бумажку — это был догонный лист от ряжского военного коменданта — и, взглядывая на незнакомца, задавал контрольные вопросы:
— Ваша фамилия?
— Тверитинов.
— А зовут вас?
— Игорь Дементьевич.
— Это вам уже больше пятидесяти?
— Какой был номер вашего эшелона?
— Понятия не имею.
— Что ж, вам не объявляли номера?
— Нет.
— А почему здесь поставлен? Назвали его — вы? (Это был 245413-й тот арчединский, который Зотов проводил прошлой ночью.)
— Нет. Я рассказал в Ряжске, откуда и когда он шёл — и комендант, наверно, догадался.
— Где вы отстали?
— В Скопине.
— Как же это получилось?
— Да если откровенно говорить… — та же сожалительная улыбка тронула крупные губы Тверитинова, — пошёл… вещички поменять. На съестное что-нибудь… А эшелон ушёл. Теперь без гудков, без звонков, без радио — так тихо уходят.
— Когда это было?
— Позавчера.
— И не успеваете догнать?
— Да, видимо, нет. И — чем догонять? На платформе — дождь. На площадке вагонной, знаете, такая с лесенкой — сквозняк ужасный, а то и часовые сгоняют. В теплушки не пускают: или права у них нет, или места у них нет. Видел я однажды пассажирский поезд, чудо такое, так кондукторы стоят на ступеньках по двое и прямо, знаете, сталкивают людей, чтоб не хватались за поручни. А товарные — когда уже тронутся, тогда садиться поздно, а пока стоят без паровоза — в какую сторону они пойдут, не догадаешься. Эмалированной дощечки «Москва — Минеральные воды» на них нет. Спрашивать ни у кого нельзя, за шпиона посчитают, к тому ж я так одет… Да вообще у нас задавать вопросы опасно.
— Да оно и до войны уже было.
— Ну, не замечал!
— Было, — чуть сощурился Тверитинов. — После тридцать седьмого…
— А — что тридцать седьмой? — удивился Зотов. — А что было в тридцать седьмом? Испанская война?
— Да нет… — опять с той же виноватой улыбкой потупился Тверитинов.
Мягкий серый шарф его распустился и в распахе суконника свисал ниже пояса.
— А почему вы не в форме? Шинель ваша где?
— Мне вообще шинели не досталось. Не выдали… — улыбнулся Тверитинов.
— Люди добрые дали.
— М-м-да… — Зотов подумал. — Но вообще я должен сказать, что вы довольно быстро ещё добрались. Вчера утром вы были у ряжского коменданта, а сегодня вечером уже здесь. Как же вы ехали?
Тверитинов смотрел на Зотова в полноту своих больших доверчивых мягких глаз. Зотову была на редкость приятна его манера говорить; его манера останавливаться, если казалось, что собеседник хочет возразить; его манера не размахивать руками, а как-то лёгкими движениями пальцев пояснять свою речь.
— Мне исключительно повезло. На какой-то станции я вылез из полувагона… Я за эти два дня стал разбираться в железнодорожной терминологии. «Полувагон» — я считал, в нём должно же быть что-то от вагона, ну, хотя бы полкрыши. Я залез туда по лесенке, а там просто железная яма, капкан, и сесть нельзя, прислониться нельзя: там прежде был уголь, и на ходу пыль взвихривается и всё время кружит. Досталось мне там. Тут ещё и дождь пошёл…
— Так в чём же вам повезло? — расхохотался Зотов. — Не понимаю. Вон одежонку испачкали как!
Когда он смеялся, две большие добрые смеховые борозды ложились по сторонам его губ — вверх до разляпистого носа.
— Повезло, когда я вылез из полувагона, отряхнулся, умылся и вижу: цепляют к одному составу паровоз на юг. Я побежал вдоль состава — ну, ни одной теплушки, и все двери запломбированы. И вдруг смотрю — какой-то товарищ вылез, постоял по надобности и опять лезет в незакрытый холодный вагон. Я — за ним. А там, представляете, — полный вагон ватных одеял!
— И не запломбирован?!
— Нет! Причём, видимо, они сперва были связаны пачками, там по десять или по пять, а теперь многие пачки развязаны, и очень удобно в них зарыться. И несколько человек уже спят!
— Ай-яй-яй!
— Я в три-четыре одеяла замотался и так славно, так сладко спал целые сутки напролёт! Ехали мы или стояли — ничего не знаю. Тем более третий день мне пайка не дают — я спал и спал, всю войну забыл, всё окружение… Видел родных во сне…
Его небритое мятое лицо светилось.
— Стоп! — спохватью сорвался Зотов со стула. — Это в том составе… Вы с ним приехали — когда?
— Да вот… минут — сколько? Сразу к вам пришёл. Зотов кинулся к двери, с силой размахнул её, выскочил:
— Валя! Валя! Вот этот проходной на Балашов, тысяча какой-то по вашему…
— Он ещё здесь?
— Ушёл.
— Это — точно?
— Точно.
— Ах, чёрт!! — схватился он за голову. — Сидим тут, бюрократы проклятые, бумажки перекладываем, ничего не смотрим, хлеб зря едим! А ну-ка, вызовите Мичуринск-Уральский!
Он заскочил опять к себе и спросил Тверитинова:
— А вы номер вагона не помните?
— Нет, — улыбнулся Тверитинов.
— Вагон — двухосный или четырёхосный?
— Я этого не понимаю…
— Ну как не понимаете! Маленький или большой? На сколько тонн?
— Как в гражданскую войну говорилось: «Сорок человек, восемь лошадей».
— Так шестнадцать тонн, значит. И — конвоя не было?
— Да как будто нет.
— Василь Васильич! — крикнула Валя. — Военный диспетчер на проводе. Вам — коменданта?
— Да может и не коменданта, груз может и не военный.
— Так тогда разрешите, я сама выясню?
— Ну, выясните, Валечка! Может, эти одеяла просто эвакуируются, шут их там знает. Пусть пройдут внимательно, найдут этот вагон, определят принадлежность, сактируют, запломбируют — одним словом, разберутся!
— Хорошо, Василь Васильич.
— Ну, пожалуйста, Валечка. Ну, вы — очень ценный работник!
Валя улыбнулась ему. Кудряшки засыпали всё её лицо.
— Але! Мичуринск-Уральский!…
Зотов затворил дверь и, ещё волнуясь, прошёл по комнате, побил пястью о пясть.
— Работы — не охватить, — окал он. — И помощника не дают!… Ведь эти одеяла шутя могут разворовать. Может, уже недостача.
Он ещё походил, сел. Снял очки протереть тряпочкой. Лицо его сразу потеряло деловитость и быстрый смысл, стало ребяческое, защищённое только зелёной фуражкой.
Тверитинов терпеливо ждал. Он обошёл безрадостным взглядом шторки маскировки, цветной портрет Кагановича в мундире железнодорожного маршала, печку, ведро, совок. В натопленной комнате суконник его, сметенный угольной пылью, начинал тяготить Тверитинова. Он откинул его по-за плечи, а шарф снял.
Лейтенант надел очки и опять смотрел в догонный лист. Догонный лист, собственно, не был настоящим документом, он составлен был со слов заявителя и мог содержать в себе правду, а мог и ложь. Инструкция требовала крайне пристально относиться к окруженцам, а тем более одиночкам. Тверитинов не мог доказать, что он отстал именно в Скопине. А может быть, в Павельце? И за это время съездил в Москву или ещё куданибудь по заданию?
Но в его пользу говорило, что уж очень быстро он добрался.
Впрочем, где гарантия, что он именно из этого эшелона?
— Так вам тепло было сейчас ехать?
— Конечно. Я б с удовольствием и дальше так поехал.
— Зачем же вы вылезли?
— Чтоб явиться к вам. Мне так велели в Ряжске.
На большой голове Тверитинова все черты были крупны: лоб широк и высок, брови густые, крупные, и нос большой. А подбородок и щёки заросли равномерной серо-седоватой щетиной.
— Откуда вы узнали, что это Кочетовка?
— Грузин какой-то спал рядам, он мне