сказал.
— Военный? В каком звании?
— Я не знаю, он из одеял только голову высунул. Тверитинов стал отвечать как-то печально, как будто с каждым ответом теряя что-то.
— Ну, так. — Зотов отложил догонный лист. — Какие у вас есть ещё документы?
— Да никаких, — грустно улыбнулся Тверитинов. — Откуда ж у меня возьмутся документы?
— Н-да… Никаких?
— В окружении мы нарочно уничтожали, у кого что было.
— Но сейчас, когда вас принимали на советской территории, вам же должны были выдать что-то на руки?
— Ничего. Составили списки, разбили по сорок человек и отправили.
Верно, так и должно было быть. Пока человек не отстал, он член сороковки, не нужны ему документы.
Но своё невольное расположение к этому воспитанному человеку с такой достойной головой Зотову всё же хотелось подтвердить хоть каким-нибудь материальным доказательством.
— Ну что-нибудь! Что-нибудь бумажное у вас в карманах осталось?
— Ну только разве… фотокарточки. Семьи.
— Покажите! — не потребовал, а попросил лейтенант.
У Тверитинова слегка поднялись брови. Он ещё улыбнулся той растерянной или не могущей выразить себя улыбкой и из того же кармана гимнастёрки (другой у него не застёгивался, не было пуговицы) вынул плоский свёрток плотной оранжевой бумаги. Он развернул его на коленях, достал две карточки девять на двенадцать, сам ещё взглянул на ту и другую, потом привстал, чтобы поднести карточки коменданту, — но от стула его до стола было недалеко, Зотов переклонился и принял снимки. Он стал рассматривать их, а Тверитинов, продолжая держать разогнутую обёртку у колена, выпрямил спину и тоже пытался издали смотреть.
На одной из карточек в солнечный день в маленьком саду и, наверно, ранней весной, потому что листочки ещё были крохотные, а глубина деревьев сквозистая, снята была девочка лет четырнадцати в полосатеньком сереньком платьице с перехватом. Из открытого ворота возвышалась длинная худая шейка, и лицо было вытянутое, тонкое — на снимке хоть и неподвижное, а как бы вздрогнувшее. Во всём снимке было что-то недозревшее, недосказанное, и получился он не весёлый, а щемящий.
Девчушка очень понравилась Зотову. Его губы распустились.
— Как зовут? — тихо спросил он.
Тверитинов сидел с закрытыми глазами.
— Ляля, — ещё тише ответил он. Потом открыл веки и поправился: Ирина.
— Когда снята?
— В этом году.
— А где это?
— Под Москвой.
Полгода! Полгода прошло с минуты, когда сказали: «Ляленька! Снимаю!» — и щёлкнули затвором, но уже грохнули десятки тысяч стволов с тех пор, и вырвались миллионы чёрных фонтанов земли, и миллионы людей прокружились в какой-то проклятой карусели — кто пешком из Литвы, кто поездом из Иркутска. И теперь со станции, где холодный ветер нёс перемесь дождя и снега, где изнывали эшелоны, безутолку толпошились днём и на чёрных полах распологом спали ночью люди, — как было поверить, что и сейчас есть на свете этот садик, эта девочка, это платье?!
На втором снимке женщина и мальчик сидели на диване и рассматривали большую книжку с картинками во весь лист. Мать тоже была худощавая, тонкая, наверно высокая, а семилетний мальчик с плотным лицом и умным-преумным выражением смотрел не в книжку, а на мать, объяснявшую ему что-то. Глаза у него были такие же крупные, как у отца.
И вообще все они в семье были какие-то отборные. Самому Зотову никогда не приходилось бывать в таких семьях, но мелкие засечки памяти то в Третьяковской галерее, то в театре, то при чтении незаметно сложились в понятие, что такие семьи есть. Их умным уютом пахнуло на Зотова с двух этих снимков.
Возвращая их, Зотов заметил:
— Да вам жарко. Вы разденьтесь.
— Да, — согласился Тверитинов и снял суконник. Он затруднился, куда его деть.
— Вон, на диван, — показал Зотов и даже сделал движение положить сам.
Теперь обнаружились латки, надорванность, разнота пуговиц летней обмундировки Тверитинова и неумелость с обмотками: свободные витки их сползали и побалтывались. Вся одежда такая казалась издевательством над его большой седоватой головой.
Зотов уже не сдерживал симпатии к этому уравновешенному человеку, не зря так сразу понравившемуся ему.
— А кто вы сами? — с уважением спросил он. Грустно заворачивая карточки в оранжевую бумагу, Тверитинов усмехнулся своему ответу:
— Артист.
— Да-а? — поразился Зотов. — Как это я не догадался сразу! Вы очень похожи на артиста!… (Сейчас-то он менее всего походил!…)
…Заслуженный, наверно?
— Нет.
— Где ж вы играли?
— В Драматическом, в Москве.
— В Москве я только один раз был — во МХАТе, мы экскурсией ездили. А вот в Иванове часто бывал. Вы — ивановский новый театр не видели?
— Нет.
— Снаружи — так себе, коробка серая, железобетонный стиль, а внутри — замечательно! Я очень любил бывать в театрах, ведь это не просто развлечение, ведь в театрах учишься, верно?…
(Конечно, акты о сгоревшем эшелоне кричали, что в них надо разбираться, но на то нужно было полных два дня всё равно. А лестно познакомиться и часок поговорить с большим артистом!)
— В каких же ролях вы играли?
— Многих, — невесело улыбнулся Тверитинов. — За столько лет не перечислишь.
— Ну… подполковник Вершинин… доктор Ранк…
— У-гм… у-гм… (Не помнил Зотов таких ролей.) А в пьесах Горького вы не играли?
— Конечно, обязательно.
— Я больше всего люблю пьесы Горького. И вообще — Горького! Самый наш умный, самый гуманный, самый большой писатель, вы согласны?
Тверитинов сделал бровями усилие найти ответ, но не нашёл его и промолчал.
— Мне кажется, я даже фамилию вашу знаю. Вы — незаслуженный?
Зотов слегка покраснел от удовольствия разговора.
— Был бы заслуженный, — чуть развёл руками Тверитинов, — пожалуй, здесь бы не был сейчас.
— Почему?… Ах, ну да, вас бы не мобилизовали.
— Нас и не мобилизовали. Мы шли — в ополчение. Мы записывались добровольно.
— Ну, так добровольно записывались, наверно, и заслуженные?
— Записывались все, начиная с главных режиссёров. Но потом некто после какого-то номера провёл черту, и выше черты — остались, ниже черты — пошли.
— И было у вас военное обучение?
— Несколько дней. Штыковому бою. На палках. И как бросать гранаты. Деревянные.
Глаза Тверитинова упёрлись в какую-то точку пола так прочно, что казались остеклелыми.
— Но потом, вас — вооружили?
— Да, уже на марше подбрасывали винтовки. Образца девяносто первого года. Мы до самой Вязьмы шли пешком. А под Вязьмой попали в котёл.
— И много погибло?
— Я так думаю, в плен больше попало. Небольшая нас группка слилась с окруженцами-фронтовиками, они нас и вывели. Я даже не представляю сейчас, где фронт? У вас карты нет?
— Карты нет, сводки неясные, но я так могу вам сказать: Севастополь с кусочком наш, Таганрог у нас, Донбасс держим. А вот Орёл и Курск — у них…
— Ой-йо-йо!… — А под Москвой?
— Под Москвой особенно непонятно. Направления уже почти дачные. А Ленинград — тот вообще отрезан…
Лоб Зотова и вся полоса глаз сдвинулась в морщины страдания:
— А я не могу попасть на фронт!
— Попадёте ещё.
— Да вот разве потому только, что война — не на год.
— Вы были студент?
— Да! Собственно, мы защищали дипломы уже в первые дни войны. Какая уж там защита!… Мы должны были к декабрю их готовить. Тут нам сказали: тащите, у кого какие чертежи, расчёты, и ладно. — Зотову стало интересно, свободно, он захлёбывался всё сразу рассказать. — Да ведь все пять лет… Мы поступали в институт — уже поднял мятеж Франко! Потом сдали Австрию! Чехословакию! Тут началась мировая война! Тут — финская! Вторжение Гитлера во Францию! в Грецию! в Югославию!… С каким настроением мы могли изучать текстильные машины?! Но дело не в этом. После зашиты дипломов ребят послали сразу на курсы при Академии моторизации механизации, а я из-за глаз отстал, очень близорукий. Ну, ходил штурмовал военкомат каждый день, каждый день. У меня опыт ещё с тридцать седьмого года… Единственное, чего добился — дали путёвку в Интендантскую академию. Ладно. Я с этой путёвкой проезжал Москву, да и сунулся в Наркомат обороны. Допросился к какому-то полковнику старому, он спешил ужасно, уже портфель застёгивал. Так, мол, и так, я инженер, не хочу быть интендантом. «Покажите диплом!» А диплома со мной нет… «Ладно, вот тебе один только вопрос, ответишь — значит, инженер: что такое кривошип?» Я ему чеканю с ходу: «Устройство, насаженное на ось вращения и шарнирно соединённое с шатуном для…» Зачеркнул Интендантскую, пишет: «В Транспортную академию». И убежал с портфелем. Я — торжествую! А приехал в Транспортную — набора нет, только курсы военных комендантов. Не помог и кривошип!…
Вася знал, что не время сейчас болтать, вспоминать, но уж очень был редок случай отвести душу с внимательным интеллигентным человеком.
— Да вы курите, наверно? — опомнился Вася. — Курите же, пожалуйста…— он скосился на догонный лист… — Игорь Дементьевич. Вот табак, вот бумага — мне выдают, а я не курю.
Он достал из ящика пачку лёгкого табака; едва начатую, и подвинул Игорю Дементьевичу.
— Курю, — сознался Игорь Дементьевич, и лицо его озарилось предвкушением. Он приподнялся, наклонился над пачкой, но не стал сразу сворачивать, а сперва просто набрал в себя табачного духу и, кажется, чуть простонал. Потом прочёл название табака, покрутил головой:
— Армянский…
Свернул толстую папиросу, склеил языком, и тут же Вася поджёг ему спичку.
— А в ватных одеялах — там никто не курит? — осведомился Зотов.
— Я не заметил, — уже блаженно откинулся Игорь Дементьевич. — Наверно, не было ни у кого.
Он курил с прищуренными глазами.
— А что вы упомянули о тридцать седьмом? — только спросил он.
— Ну, вы же помните обстановку тех лет! — горячо рассказывал. Вася. — Идёт испанская война! Фашисты — в Университетском городке. Интербригада! Гвадалахара, Харама, Теруэль! Разве усидишь? Мы требуем, чтобы нас учили испанскому языку — нет, учат немецкому. Я достаю учебник, словарь, запускаю зачёты, экзамены — учу испанский. Я чувствую по всей ситуации, что мы там участвуем, да революционная совесть не позволит нам остаться в стороне! Но в газетах ничего такого нет. Как же мне туда попасть? Очевидно, что просто бежать в Одессу и садиться на корабль — это мальчишество, да и пограничники. И вот я — к начальнику четвёртой части военкомата, третьей части, второй части, первой части: пошлите меня в Испанию! Смеются: ты с ума сошёл, там никого наших нет, что ты будешь делать?… Вы знаете, я вижу, как вы любите курить, забирайте-ка эту пачку всю себе! Я всё равно для угощения держу. И на квартире ещё есть. Нет уж, пожалуйста, положите её в вещмешок, завяжите,