что пострадал в психушке*. Защищал и он меня статьёй в «Нью-Йорк таймс» по поводу моего бракоразводного процесса, заторможенного КГБ. А когда, перед отъездом за границу, он показал мне свою новонаписанную книгу «10 лет «Ивана Денисовича»», он вёз её печатать в Европу, — то, хотя книга не была ценна, кроме как ему самому, — я не имел твёрдости запретить ему её. (Вероятно, допускаю, я тут сказал ему какое-то резкое слово о Зильберберге, что знать его не знал, и не поручусь, чтбо это за личность, Жорес грубо вывел его в книге так, что Зильберберг будто сам навёл на мой архив и тем заработал отъезд за границу, я никогда такого не предполагал, но затем Жоресу пришлось в Англии выдержать стычки с Зильбербергом, смягчать текст, а пожалуй всем тем — и подтолкнуть Зильберберга на его пакостное сочинение.) И наши общие фотографии Жорес спешил печатать, и мои письма к нему, и пригласительный билет на нобелевскую церемонию, с подробным планом, как найти нашу московскую квартиру, потерял голову от западной беспечности сразу. Затем вскоре стали приходить от Жореса новости удивительные, да прямо по русскоязычным передачам, я сам же в Рождестве-на-Истье прямыми ушами и слушал. То, по поводу сцены отобрания у него советского паспорта, ответил корреспонденту по-русски, я слышал его голос, на вопрос о режиме, господствующем в СССР: «У нас не режим, а такое же правительство, как в других странах, и оно правит нами при помощи конституции». Я у себя в Рождестве заёрзал, обомлел: чудовищно! самое прямое и открытое предательство всех нас!!! То он сравнивал Сахарова (опаснейше для последнего) с танком, ищущим помощи западных правительств. Тогда вскоре, осенью 1973, я имел оказию отправить ему письмо по «левой» в Лондон и отправил, негодующее. (Признаться, я не знал тогда, а надо бы смягчить на то: у Жореса остался в СССР сын, притом в уголовном лагере.) Переселился я на Запад — Жорес из первых стал называться приехать в Цюрих и даже в первые дни, — продолжать внешнюю иллюзию нашей дружбы? она очень запутывала европейцев, смазывала все грани. Я отклонил. Личные отношения не возобновились. И вот — теперь он напал на Сахарова. И я — ввергаюсь ещё в одну передрягу: написать газетный ответ Жоресу на не слышанное и не читанное мною выступление — а значит, осторожнее выбирая выражения*. Только потому я писал не колеблясь, что знал, в какую сторону Жорес эволюционировал все эти месяцы. А всё тот же угодник Флойд (ещё не заподозренный, это — до «Шпигеля») берётся поместить в «Таймс». Я пишу в Штерненберге, Аля шлёт телефонами в Лондон — проходит день, второй, третий — что-то застряло, новые волнения, новые перезвоны, вдруг заявление появляется в «Дейли телеграф» в ослабленном, искажённом виде, — значит, уже в «Таймсе» не будет, почему? «Таймс» опасается слишком прямых выражений о Ж. Медведеве, которые могут быть опротестованы через суд. И надо сказать, что «Таймс» почувствовал верно. Жорес и через норвежскую «Афтенпостен» и прямо мне отвечал: что при его выступлении не было ни магнитной, ни стенографической записи, дословно он не говорил так, как ему приписывается, но даже и в приписываемом нет «вклада Сахарова в дело разжигания войны» — как я написал в статье на основе взбалмошной информации от Максимова. Так что, по западным правилам, Жорес вполне мог и судиться. Но правоты-то всё равно за ним не было, и он не решился. Да ведь так же он и отрицал, будто говорил для радио: «у нас в СССР не режим, а такое же правительство, и управляет нами на основе конституции», — но я-то слышал своими ушами! Вот в таких издёргах проходит первое лето на Западе, я выкраиваю себе недели поработать в горах — и не догадываюсь, что тем временем адвокат Хееб всё безнадёжнее запутывает мои дела, — мне невдомёк поинтересоваться и доспроситься. Тем временем на английском, на итальянском, на испанском, не говоря о греческом, турецком и других, неумелые переводческие перья безнадёжно портят или испакощивают мои книги — а мне этой проблемой некогда заняться: переводы? А что ж для писателя в моём положении важнее? Настолько ещё я не осознался, не умерился, что тороплю немецкий и английский стихотворные переводы «Прусских ночей», хотя уже ясно, что ни ритма, ни рифм соблюсти в них не берутся — это будет непрочитываемая каша, неуклюжая поделка, — ну зачем бы мне спешить? Отчего не отложить на пять, на десять лет? Разгон! Не в тех темпах живу. Ещё неожиданностью для меня было, какую бурю вызвало «Письмо вождям» в образованщине: и понимал я, и всё ещё не понимал глубину начавшегося раскола в отечественном обществе. «Письмо» моё бранили резко, страстно — и это было для меня свидетельством, что я сделал ход важнее, чем и сам думал, коснулся коренного. В самиздате составляли даже сборник критических статей, не знаю, печатали ли его когда-нибудь. И в эмигрантской прессе шёл о «Письме» напряжённый спор, были и за, и против. Так же неожиданно для меня выступил М. Михайлов, которого я не привык и считать участником русской жизни, но — «нашим» преследуемым союзником в Югославии, издали. А вот понятие «наши» сильно менялось и дробилось — и Михайлов меня поразил просвечивающим сочувствием к марксизму (защищал от меня чистоту этой идеологии) и к эсерству. И «Письмо» моё объявлял антихристианским и антирусским (до сих пор обвиняли: слишком русское и православное). И Михайлов берётся теперь «отделить художника от идеолога» (старая советская кирпотинская песенка); и всё это выносится из Сербии на мировую арену почти неправдоподобным тоном: «ну, так раз и навсегда надо — (Солженицыну и его читателям) — уяснить вот что», «Солженицыну не дано осмыслить собственный опыт», «ну что ж, придётся просто повторить то, что для европейской юридической мысли давно уже стало аксиомой»… И ещё более поразил приёмами, которыми ведётся дискуссия: неоднократно подставляется вместо меня Владимир Осипов, а затем (ленинская ухватка) все его мысли валятся на меня вместе с «прокитайскими группировками, итальянскими неофашистами, эмигрантами-монархистами», и «Солженицын повторяет грех Ленина», и «Письмо» состоит из тех же частей, что «Коммунистический Манифест». И чутко развивая намёк Сахарова: «Найдутся последователи и договорят, что Солженицын удержал про себя»… О-го-го, какие же рогатые вырастают из славных отважных диссидентов! А в начале октября вышел 1-й номер «Континента» — я вскипел от развязно-щегольской статьи Синявского, от его «России-Суки». Увидел в том (и верно) рождение целого направления, злобного к России, — надо вовремя ответить, не для эмиграции, для читателей в России, ещё связь не была порвана, — и вот, сохранился у меня черновик, писал: «Реплика в Самиздат. Как сердце чувствовало, оговорился я в приветствии «Континенту»: «пожелания нередко превосходят то, что сбывается на самом деле». Пришёл № 1. И читаем: «РОССИЯ-СУКА, ТЫ ОТВЕТИШЬ И ЗА ЭТО…» Речь идёт о препятствиях массовому выезду евреев из СССР, и контекст не указывает на отклонение автора, Абрама Терца, от этой интонации. 10-летнее гражданское молчание прервано им вот для такого плескба. Даже у блатных, почти четвероногих по своей психологии, существует культ матери. У Терца — нет. Вся напряжённая, нервная, острая его статья посвящена разоблачению «их», а не «нас», — направление бесплодное, никогда в истории не дававшее положительного. Абрам Терц справедливо настаивает, что русский народ должен видеть свою долю вины (он пишет — всю вину) в происшедшем за 60 лет, — но для себя и своих друзей не чувствует применимости этого закона. Третьей эмиграции, уехавшей из страны в пору наименьшей личной опасности (по сравнению с Первой и Второй), уроженцам России, кто сами (комсоргами, активистами), а то отцы их и деды, достаточно вложились уничтожением и ненавистью в советский процесс, пристойней было бы думать, как мы ответим перед Россией, а не Россия перед нами. А не плескать помоями в её притерпевшееся лицо. Мне стыдно, что идея журнала Восточной Европы использована нахлынувшими советскими эмигрантами для взрыва сердитости, прежде таимой по условиям осторожности. Мы должны раскаиваться за Россию как за «нас» — иначе мы уже не Россия». Не помню почему, но в Самиздат, в СССР, не послал. Вероятно потому, что подобное предстояло вскоре сказать при выпуске «Из-под глыб». Но вот так — характерно чётко, уже на первых шагах, прорисовалась пишущая часть Третьей эмиграции, — и куда ж ей хлынуть, как не в открывшийся «Континент»? В следующие два-три года он станет престижным пространством для их честолюбивого скученья, гула, размаха рук (и для такого, что невозможно тиснуть в первоэмигрантских изданиях). Впрочем, противобольшевицкую линию Максимов выдерживал вполне. За август я преодолел опасную отвычку, отклон от «Колеса»: ведь с бурной осени 1973, в нарастающей тряске, я уже не работал с полной отдачей. В Штерненберге постепенно устоялось душевное настроение и мысли. Взял недоконченный «Октябрь», теперь так обогащённый цюрихскими ленинскими подробностями, это собиралось замечательно (и детали о цюрихских социалистах, и даже метеосводки по Цюриху за любой день октября 1916 или февраля 1917, не надо придумывать погоду), — так уткнулся в новую трудность. В предыдущие годы, планируя «Колесо» по Узлам и стремясь скорей прорваться к Февральской революции, я решился пропустить весьма-таки узловой, «узельный» август 1915: с катастрофическим отступлением русской армии, созданием буйного Прогрессивного Блока, его яростной атакой на правительство, уступательной перетасовкой министров и мучительным переёмом Верховного Главнокомандования царём, да там же и Циммервальдская конференция. А теперь, в октябре 1916, допущенный мною пропуск сильно давал себя знать: требовал вставки многих ретроспекций, и настолько сильно требовал, что я кардинально заколебался: да не вставить ли «Август Пятнадцатого»? Но стал смерять, сколько же других — исторических и личных — линий придётся перестраивать? нет, это ещё худший разлом. Остался при прежнем плане Узлов — и теперь готов был уверенно вести в «Октябре» ленинскую линию. А число возможных глав о Ленине теперь нарастало лавиной. (Увы, уже не существует тот ресторанчик «Штюссихоф», где заседал ленинский «Кегель-клуб», — ищем с Алей сходный другой ресторан, с такими же фонарями на деревянных столбах.) Наконец осенью, после Штерненберга, мне кажется, что мы с женой заработали право четыре дня поездить по Швейцарии. Маленькая Швейцария, а для нас как огромная, мы нигде ещё не были, кроме той моей поездки с Видмером к президенту Фурглеру. По ровной части маршрута — опять на Берн, большой дорогой, затем на Лозанну и Женеву — мы