Скачать:PDFTXT
Угодило зернышко промеж двух жерновов

да всё непридуманное французское земляно-серое каменноустройство. Близ Шантийи на Уазе мы ночевали в густо туманную ночь, совсем рядом иногда тарахтели плицами баржи, — уединённое мирным охватом, отдыхало сердце совсем как на родине. И, может быть, особенно прелестна мягко-холмистая восточная Франция. (На обратном через неё пути нельзя было не заметить на холме грандиозного — как почти уже нерукотворного — креста. Мы свернули — и вскоре оказались у могилы де Голля, надо же! Охранявшие полицейские узнали меня — и потом корреспонденты дозванивались в Цюрих: чтбо хотел я выразить посещением этой могилы?) Разделяли — скорей исторические места: в фортах Вердена или грандиозном погребалище — сердце щемило: а у нас? кбак легло и сколько, и совсем безнаградно. Побывали мы на кладбище русcкого экспедиционного корпуса под Мурмелоном: могилы, могилы, могилы. (Встречал нас бывший прапорщик того корпуса, теперь дьякон кладбищенской церкви Вячеслав Афанасьевич Васильев. Была при нас и вечерня там.) По какому государственному безумию, в какой неоглядной услужливости посылали мы сюда истрачивать русскую силу, когда уже так не хватало её в самой России? зачем же наших сюда завезли погибать? В Компьенском лесу — отказала французам ирония: сохранена обстановка капитуляции немцев в 1918 — и ни полунамёка, как обратный спектакль был повторён в 1940. Я-то знал, что не только знакомлюсь, но и прощаюсь. Если на Новый год мы с издательством «Сёй» ограничились, в их подвале, давкой корреспондентского коктейля, с безалаберными вопросами и ответами, так что с собственными переводчиками не осталось минуты познакомиться, — то теперь, не торопясь, я встретился и с ними. Насколько несчастлив я был со многими переводами на многие языки (и многих уже не проверить при жизни) — настолько счастлив оказался с переводчиками французскими. Человек семь-восемь их оказалось, все друг со другом знакомые, все — ученики одного и того же профессора Пьера Паскаля, и близких выпусков, все — достаточно осведомлённые о советской жизни и её реалиях, не небрежные ни к какой неясной мелочи и, кажется, все — изрядные стилисты в своём родном. Единство же их обучения приводило к значительному сдружеству переводов. Французских переводов я и приблизительно не мог бы оценить, но многие знающие, и первый Н. Струве, — очень хвалили. А благодаря тому, что не через единую голову нужно было пропустить всю эту массу страниц кипучих лет — распределённые между несколькими, они появлялись быстрой чередой, без пропуска, почти вослед за русским, и так стала Франция единственная страна, где книги мои успевали и работали в полную силу. Именно Франция, закрытая мне по языку для жительства. Руководители «Сёя» Фламан и Дюран стали теперь в Париже и главные мои гиды в общественном поведении. По их совету и устройству я дал пресс-конференцию в связи с выходом французского перевода «Телёнка» и участвовал в сложной телевизионной передаче «Апостроф», где были в диспуте человек шесть литературных критиков. Фламан разумно предостерёг меня: не дать сыграть на мне внутренней французской политике, к чему и будут все тянуть, ни на минуту не забыть мировое измерение художника и положение свидетеля между двух миров. Пресс-конференция опять мало удалась: разговор дробился, стержень — не получался*. А день телевидения выдался у меня очень тяжёлый: днём — встречи, всё время на ногах, бродьба по Парижу, где-то протянуты часы до позднего начала передачи, голова разболелась, — пришёл я вялый в эту огромную студию, похожую на цирковые кулисы, сотни людей, гул, неразбериха. В этой же толчее усадили нас семерых за столом, наструненный социалист Жан Даниэль из «Нувель обсерватёр» против как бы рассеянного, не мобилизованного на диспут правого, Д’Ормессона, остальные тянули каждый что своё. Я сидел с опущенной головой, без воодушевления и даже с отчаянием от этой их перепалки, уже усталый от их комичных схваток, с неохотой отбивая «классовые наскоки» социалиста и обезнадёженный добраться до настоящего разговора. А прошло выступление** поразительно удачно, по единодушным отзывам. Именно это спокойствие и безнадёжная ирония были восприняты как самое достойное представительство России. Не всегда наибольший напор даёт наилучший результат. Знакомство с Францией произошло отлично — настолько, что передачу, уже в ходе её, увеличили на 20 минут против расписания. Было много потом газетных откликов и писем. Да уже — и уезжать. (Ещё какие-то внезапные, но обязательные дела. К каким-то крупным физикам-математикам ездили на частную встречу: ободрять в их намерении защищать советских инакомыслящих. До чего унизительна, надоела — а до поры неизбежна — эта жалкая наша поза: «Защитите нас, свободные западные люди!» Были, нет ли от того последствия, — не знаю.) Никогда не хватало в жизни времени — не хватало его и теперь, до отъезда за океан. Как же, быв так близко к Италии, на неё не глянуть? Аля ехать не может: только что два раза отлучалась со мной, а бабушке тяжело одной с четырьмя внуками. Виктор Банкул, наш новый друг, взялся устроить мне такую поездку: за 4 дня пронестись по части Италии и южной Франции. Сын русских эмигрантов, родившийся в Абиссинии; уже сиротой кончавший французский католический колледж в Бейруте, а потом университет; превосходно знающий пять главных европейских языков, а кроме того чёткий в действиях, осмотрительный (все ли замки автомобиля заперты — обойдёт два раза), Виктор Сергеевич подарил мне эти редчайшие для меня дни — чистого отдыха безо всякой цели, даже безо всякой задачи глазам и наблюдению, а если что и записывает перо, то механически, от вечного разгона. Маленькая Брешиа, о которой, кажется, и не слышал никогда, — а в ней ротонда с подземной базиликой первых веков христианства, и вот диво: насколько русскому сердцу родней и ближе романская архитектура, чем готическая с её подавляющим холодом, — тоже христианство, да, понимаю, а — чужое (да ещё теперь — с динамиками в высоте колонн). В тесноте сгруженного города (губящий сизый дым на узких улицах, клубы дыма из тоннеля, прорытого в холме) — вдруг открывается высокий полуразрушенный Веспасианов храм, и вьются листочки по сохранившейся стене, в углублениях выпавших кирпичей голуби, а на древней римской мозаике с удивлением видишь свастику, была уже тогда. И тут же — откопанный театр, откопанные римские дворы. Веронские шекспировские обязательные места. В Вероне — памятник варварски брошенной в 1915 одной бомбе с самолёта, — того ли с тех пор навидались? А я, натерпясь от сизого дыма и грохота среди старины, мню и другую мраморную тут эпитафию, от себя: «Здесь в 1975 советский варвар застрелил свободного итальянского мотоциклиста». (А свобода их — ездить навстречу одностороннему движению, «под кирпич», двигаться при красном светофоре, — а бывает, итальянский красный светофор даёт и три зелёных стрелки: вообщекрасный, ходу нет, но при этом можно: и направо, и налево, и прямо. Много мы смеёмся. Не прошёл поезд — уже подымается железнодорожный шлагбаум, мы переезжаем — и видим, что поезд на нас катит.) Ещё странно видеть взрослых мужчин, собирающихся и галдящих по-бабьему. Юноши в обнимку — как девушки. (Вспоминаю: в Ростове-на-Дону тоже была такая манера.) А девочки перед школою заходят в церковь на 10 минут, всё-таки! Та самая Венеция волшебная, чьего не дразнившая воображения! Но большие каналы забиты (и загазованы) речными трамваями, моторками-такси, а все углы подавлены сувенирными ларьками. Сегодня, мне кажется, уже и не гондолы отличительная особенность Венеции, не обрывы запертых дверей на каналы — но заповедный и недоступный автомобилям центр Венеции, уже непредставимое счастье города, по которому не может ездить ничто гремящее, дымящее, а только ходят пешком, по солнечным плито-мощёным площадям, — даже есть где и кошкам бродить. Но, увы, от радиодинамиков не спасёшься нигде. Не туристский сезон, начало апреля, но на площади св. Марка и в залах, залах Дворца Дожей — многолюдье. О Боже, что же тут делается в сезон и в какую тяжёлую повинность обратился туризм! На Адриатическом побережьи, дальше, эта повинность выросла небоскрёбами, механизированными курортами («пляж наций»). Пожалуй, на морских курортных побережьях, как нигде, ощущаем мы, как же нам тесно стало на Земле, как много нас, как не хватает уже морского песка нам, извергаемым городами. А Равенну всего лучше смотреть рано утром, когда никого нигде ещё нет, редкие дворники метут, воркуют голуби, можно вообразить жизнь прежних веков. Мавзолей императрицы римской Галлы, розово-оранжевым проходит свет через тонко-каменные пластины, смерть воспевается как восхождение к Богу. О, как давно мы живём, человечество. Итальянская лучшая древность везде испещрена современным процарапом, накраскою серпов-молотов да лозунгов, да угроз: «полиция — убийцы!», «христианские демократы — фашисты, смерть им!», «фашистская падаль — вон из Италии!». Между колоннами: «Да здравствует пролетарское насилие! да здравствует социализм!» (Отпробовали б вы его!) И твёрдыми словами, но без уверенности: «Абсолютно воспрещено входить в собор с велосипедами». — Могила Данте в виде часовни. — И митинг: «Португалия не станет европейским Чили». Ещё из унылой приморской низменности задолго маячит как нарочно поднятая крутая гора с четырьмя зубчатыми збамками. Сан-Марино! — горно-замковые декорации, превзошедшие меру, уже поверить нельзя, что это строилось не для туристов. — И вскоре же — совсем пустынные, безлесые, неплодородные сухо-солнечные Апеннины, и стоит на горке скромный сельский каменный запертый храм Santuario Madonna del Soccorso (Святилище Мадонны-помощницы) и ни селения рядом, как храмы на Кавказе: кому надо молиться прикарабкаются, придут. Все Апеннины бедны водой, бедны почвой — но ни в одном селении ни единого лозунга, этим забавляются только города. Вот во Флоренции мы увидим опять во множестве: «ленинский комитет», красный флаг из окна, красный серп и молот, намазанный на церковной двери (куда ещё дальше?), «наша демократия — это пролетарское насилие!», «фашистские ячейки закрывать огнём — и даже этого слишком мало!». Ещё в ресторане «У старого вертела» нам подают мясо по-флорентийски — целое зажаренное ребро под белой фасолью, но по ходу лозунгов и митингов мнится нам, что это — уже последние дни перед революцией или захватом, и скоро не будут здесь подавать мясо такими кусками. Я прощаюсь с Европой не только потому, что уезжаю, — я боюсь, что мы все прощаемся с ней, какой мы знали и любили её эти последние века. Флоренция доведена до такого мусора и смрада, что даже и ранним утром производит впечатление грязное и беспорядочное. (Да ведь это и при Блоке начиналось, он заметил: «Хрипят твои автомобили, / Твои уродливы дома, / Всеевропейской жёлтой пыли / Ты предала

Скачать:PDFTXT

да всё непридуманное французское земляно-серое каменноустройство. Близ Шантийи на Уазе мы ночевали в густо туманную ночь, совсем рядом иногда тарахтели плицами баржи, - уединённое мирным охватом, отдыхало сердце совсем как