Скачать:PDFTXT
Угодило зернышко промеж двух жерновов

меня, будто сын заново родился. С этих его строк стал я его ощущать уже личностью. Не давая больше ни во что меня зацеплять, почитая объём произведенных выступлений законченным, дальше только инфляция, я уже на другой день исчез из Вашингтона. Ещё несколько частных визитов (устроили мне в доме Добужинских встречу с однополчанином моего отца в Первую войну). Но не так просто вырваться из вашингтонской карусели: вдруг, на толстовской ферме под Нью-Йорком, узнаю из газет, что Белый дом заявил прессе: если только я захочу — я буду охотно принят Президентом. Догадались, наконец, перевалить на меня! Правила игры требовали немедленного хода. А тут как раз нависала Хельсинкская конференция. И я это связал: Президент Форд уже объяснял, что «символическая» встреча никому не нужна. Совершенно с ним согласен. Вот если б я мог отклонить его от признания в Хельсинки вековечного рабства Восточной Европы, я и сам бы добивался встречи с ним. Но уже впустую: он едет подписать. С толстовской же фермы позвонили в «Нью-Йорк таймс» и передали моё заявление*. (Сейчас нахожу: очень резко. А из Белого дома и в августе писали в письмах-ответах избирателям, что Президент ещё надеется организовать со мной встречу. Кисло ему отдалось…) Сидел я за обедом у Александры Львовны, и мы удивлялись замысловатости русских путей в этом веке. Вот — я здесь. И ведь это я ей ещё из ссылки собирался посылать-доверить свой анонимный пакет первых микрофильмов. И о ней уже написал в «Архипелаге». Теперь надписываю ей «Август» — как возвращаю Толстому то, что без него бы не родилось. И — дочь генерала Самсонова — да! — сидела с нами за столом! и уверяла, что я вылепил её отца совершенно как он был. Высокая для меня похвала. Дела мои на этом континенте исчерпывались. Ещё — впервые! — встреча с Вильямом Одомом, «невидимкой», близ Вест-Пойнта, и мог я теперь крепко пожать руку человеку, вывезшему половину моего архива, половину моей жизни. Ещё летняя русская школа в вермонтском Норвиче. А что же — мой новый дом, где же он? Ведь я, кажется, уже переехал в Америку, и теперь бы мне нырнуть к себе? увы, вермонтские «риэлторы» ещё ничего путного Алёше не предложили, ни дома подходящего, ни даже голого участка. А у него пока прекращалась возможность со мною ездить. И так работать мне былонегде, пропадало время. Переезд не состоялся, планы сорвались, и надо было (со всеми чемоданами) возвращаться в Европу: ясно стало, что в Цюрихе нам ещё год годовать. В Монреале Алёша посадил меня на самолёт. Минула укороченная ночь — разодрал я тяжёлые глаза 1 августа, а газеты, предлагаемые пассажирам, сообщали о торжестве Хельсинкской конференции. (Спасибо, Люксингер в «Нойе Цюрхер цайтунг» предвидел, что на историческом разлёте — прав окажется не Киссинджер, а я.) Ещё эти Хельсинки утяжелили мой и без того тяжёлый, черезсильный, неохотный возврат в Европу. Сошёл я на землю не своими ногами, ах, потерянность какая-то, резкое ощущение не того места жизни. Тесно! Я вернулся в Европу, но и как бы не вернулся. Что-то места себе не находил. Да ведь — сколько времени потеряно! Три месяца я не прикасался к своей работе! И Али дома нет. Она, воротясь из американских поездок, решилась поехать со всеми четырьмя сыновьями, со всем малым выводком — в православный детский лагерь РСХД под Греноблем, во Франции. Такие летние лагеря, или скаутские, или «юных витязей», русские эмигранты, по всему их рассеянью, заботливо устраивают в усилиях дать своим детям родную детскую среду при нагляде добрых воспитателей, окуная их в русскую душевность, укрепляя у детей и русский язык, и веру. Вот это же и наша гвоздящая задача: как вырастить детей за границей — и русскими? Для троих младших уже больше года все, кроме домашних, — иностранцы, говорят — не поймёшь. А в лагере — ошеломление: все вокруг — по-русски! (Уж там — худо-бедно, но по-русски…) Трудно досталось Але с маленькими, в лагере все дети старше, но поездка была успешной и вспоминалась долго. А тут, за три месяца отлучки, набралось почты, почты — и в ней: приглашение от князя Лихтенштейнского посетить его збамок, над столицей Вадуц. Этот самый князь Лихтенштейнский, Франц-Иосиф II, теперь уже старик, в 1945 не побоялся принять у себя отступающий из Германии русский отряд в шестьсот человек, с семейным обозом, — и когда все великие державы трусливо сдавали Сталину солдат и беженцев, Князь крохотного пятачка не сдал никого! (Лишь человек сто потом потянулись в советский плен добровольно.) И мы с В. С. Банкулом уже раз подъезжали к тому замку, ещё непрошеные, весной, по пути в Италию, — выразить князю признательность от русских. Было утро. В замке на горе жизнь ещё, по-видимости, не начиналась, да снаружи чтбо увидишь в каменном туловище с узкими окнами. У ворот замка я написал записку по-немецки: «Ваше Высочество! С удивлением и сочувствием смотрю я на это маленькое государство, нашедшее своё скромное и устойчивое место в нашем суматошном беспорядочном мире. Мы, русские, не забываем, конечно, что оно имело мужество приютить у себя солдат русской армии в 1945, когда весь Запад близоруко и малодушно предавал их на гибель». Мы постучали у ворот, привратник пропустил нас — через ров, через мост, по мощёному въезду меж каменных стен — в одноэтажное каменное здание. Секретарь оказался высокий седовласый старик в чём-то бархатном, ну буквально из Андерсена. Тут подоспел и премьер-министр, тоже стилизованный, и принял от меня записку. Потом, месяца не прошло, — на торжестве в Аппенцелле были и князь с княгиней, мы познакомились. И, вот, вослед они послали приглашение — а я уже уехал навсегда в Америку. Но теперь, воротясь, и в неустоявшемся настроении, ещё ни к какой работе не приладясь, — вот и съездить. Поехали опять, с Банкулом. Сегодня в Европе достаётся видеть збамки, но уже не жилые, а здесь жила обильная семья в трёх поколениях, семейные покои, дети с игрушками — и окна-бойницы, узкие лестницы в камне, в подвале — музей рыцарского оружия, обед сервирован в рыцарском зале, слуги в камзолах, высокий старик князь держится благородно по-монаршьи, а дочь князя, вот тебе нба, — служит в Вашингтоне у какого-то американского сенатора. За столом был и бывший премьер, 1945 года, который вёл тогда переговоры с генералом Хольмстоном-Смысловским и принял его отряд. И сам генерал сейчас, оказывается, тут же, в Вадуце. И после поездки с княгиней на высшую вершину княжества, где у них модерный дом и приглашают меня работать зимой, — едем мы к Смысловскому, а это оказывается Борис Алексеевич, сын моего персонажа из «Августа» и давно мне известный по семейной истории, ибо я в Москве знаком со всей семьёю. И сразу так тепло и всё взаимно понятно. Благодатные стеснённые камни Европы! — не обезличенные американские придорожные городки. Сколько тут струится! Вот и поселиться бы мне в Лихтенштейне, в горах? Ах, кбак верно найти свою точку, свою прикрепу?.. Ищу покоя и возврата к работе, так надоело мотаться в политической мельнице. А — где работать? Штерненберг в этот летний месяц был занят. А в нашем доме на мансарде, накалённой в зной, и совсем невозможно, и город вокруг гремит, и в крохотный дворик всё заглядывают прохожие, — где тут работать. От этого — ещё тоскливей. Да, так писем же, писем сколько меня ждало, писем на всех языках, уже отсеянных, отвеянных Алей и помощью Марии Александровны Банкул (как и муж её, она в совершенстве владела главными европейскими языками, а в Цюрихском университете преподавала русскую литературу). И — как уходить в исторический роман, когда вот томится, ждёт тебя месяц (а написано три месяца назад, но доставлялось не почтой, а какой-то оказией) объёмное содержательное письмо, а первые слова его: «Я обращаюсь к вам как к соотечественнику, писателю, борцу, человеку и христианину! Мой долг рассказать и доказать правду, свидетели которой вынуждены пока молчать». Как не оледенишься? как не схватишься? (И разве один такой воззыв? и как за всеми поспеть?) Это был душераздирающий случай с Любой Маркиш — жертвой и инвалидом приоткрывшейся страшной советской практики: испытания новых отравляющих веществ на неподозревающих людях, например, на студентах-химиках, лаборантах. С ней случилось это 7 лет назад, в Московском университете, с тех пор она эмигрировала, жила в Штатах, но вот и она опоздала мне всё это рассказать, пока я был в Нью-Йорке, мог бы об этом злодеянии сказать публично. (От нашего Фонда мы установили ей стипендию для написания рукописи. Она начала её писать, но почти сразу вездесущие советские агенты стали терроризировать и её, и заступника её Давида Азбеля, учёного-химика, бывшего советского. Пыталась Аля устроить, через Максимова, чтобы Любу включили в сахаровские Слушания в Дании, — поразительно! — не захотели выслушать её сами устроители, сахаровского круга! Тогда Аля добилась, с большими хлопотами, чтобы Любу выслушали в сенатском подкомитете. Но и протоколы этих показаний «в интересах Америки» не были оглашены.) И откуда же набраться энергии, чтобы не уставать гласить правду? и сколько сходных случаев, тоже нетерпимых, где набрать времени и усилий? Только вернулась Аля с детьми — к нам, 25 августа, приехали два высоких полицейских чина в штатском. Одинстройный, седоватый, сухой, красивый, уже и прежде мелькал близ нас на аэродромных снимках, когда я встречал семью из Москвы. Оказывается, был он и в мой первый приезд из Германии, на цюрихском вокзале. Теперь предупредил меня — и как пропитана провокаторами чешская эмиграция в Цюрихе, и что, по данным и других европейских полиций, я числюсь в списке у интернациональных левых террористов. Спасибо. Да иначе и быть не могло, я знал: чтбо ж Советам — дремать и всё моё сносить? А сам я, в гремящем городе, пропадаю без устояния работы. Ангел наш хранитель Элизабет Видмер пришла на помощь, разыскала мне приютом — хутор Хольцнахт на базельском нагорьи: большая трёхэтажная дача, дюжина комнат, принадлежащая многочисленной семье, но на эти три месяца все обещали не приезжать, и действительно, три месяца никто меня не потревожил. Тут пейзаж был, в противоположность Штерненбергу, — совершенно замкнутый лесками и холмами травяной склон, как бы большой двор. Чтоб увидеть далеко, надо было подняться на один из холмов, и тогда открывался большой горный

Скачать:PDFTXT

меня, будто сын заново родился. С этих его строк стал я его ощущать уже личностью. Не давая больше ни во что меня зацеплять, почитая объём произведенных выступлений законченным, дальше только