инструкция в этот раз была нарушена. Не потому, что дежурившие были новички, но потому, что имели они опыт и знали, что никогда ничего особенного не случается. Да ещё и канун западного рождества.
Одного из них, широконосого лейтенанта Тюкина, в понедельник на политучёбе непременно должны были спрашивать, «кто такие друзья народа и как они воюют с социал-демократами», почему на втором съезде надо было размежеваться, и это правильно, на пятом объединиться, и это снова правильно, а с шестого съезда опять всяк себе, и это опять-таки правильно. Нипочём бы Тюкин не стал читать с субботы, мало надеясь запомнить, но в воскресенье после его дежурства намечали они с сестриным мужем крепко заложить, в понедельник утром с опохмелу эта мура тем более в голову не полезет, а парторг уже пенял Тюкину и грозил вызвать на бюро. Да главное-то было не ответить, а представить конспект. За всю неделю Тюкин не выбрал времени и сегодня весь день откладывал, а теперь, попросив товарища дежурить пока без смены, приудобился в уголку при настольной лампе и выписывал из «Краткого курса» к себе в тетрадь то одно место, то другое.
Верхнего света они ещё не успели зажечь. Горела дежурная лампа у магнитофонов. Кучерявый лейтенант Кулешов с пухленьким подбородком сидел с наушниками и скучал. Ещё с утра заказывали покупки, а после обеда посольство как заснуло, ни одного звонка.
Долго просидев так, Кулешов надумал посмотреть нарывы на левой ноге. Эти нарывы вспыхивали всё новые и новые от неизвестных причин, их мазали зелёнкой, цинковой и стрептоцидовой мазью, но они не заживали, а расширялись под струнами. Боль уже мешала при ходьбе. В клинике МГБ его уже назначили на консультацию к профессору. А недавно Кулешов получил квартиру новую, и жена ждала ребёнка — и такую складную жизнь эти нарывы отравляли. Кулешов совсем снял тугие наушники, давившие уши, перешёл удобнее к свету, засучил левую трубку брюк и кальсон и стал осторожно ощупывать и обламывать края струпов. При надавливании их насачивалась бурая сукровица. Так больно, что отдавалось в голову, это захватило его внимание. В первый раз его прострельнуло от мысли, что здесь не нарывы, а… а… Какое-то пришло на память где-то слышанное страшное слово: гангрена?.. и ещё как-то…
Так он не сразу заметил, что катушки магнитофона бесшумно кружатся, включённые автоматически. Не снимая обнажённой ноги с подставки, Кулешов дотянулся до наушников, приложил к одному уху и услышал:
— А откуда я знаю, что ви говорить правду?
— А вы понимаете, чем я рискую?
— Атомная бомба? А кто такой ви? Назовите ваш фамилия.
АТОМНАЯ БОМБА!!! Повинуясь порыву такому же бессознательному, как схватиться за опору, падая, Кулешов вырвал штырь коммутатора, этим разъединил телефоны — и тут только сообразил, что вопреки инструкции, не засёк номера абонента.
Первое движение было — обернуться. Тюкин строчил конспект и не видал ничего. Тюкин-то был друг, но ведь Кулешову вменялось контролировать Тюкина, значит и тому.
Дрожащими пальцами переключив на обратную перемотку, а в цепь посольства включив запасной магнитофон, Кулешов сперва подумал стереть запись и скрыть свою оплошность. Но тут же вспомнил, как начальник не раз говорил, что работа их поста дублируется автоматической записью ещё в одном месте — и откинул вздорную мысль. Конечно дублируется, и за укрытие такого разговора — расстреляют!
Лента перемоталась. Он включил прослушивание. Преступник очень торопился, волновался. Откуда он мог говорить? Конечно, не из частной квартиры. Да вряд ли и с работы. В посольства всегда стараются из автоматов.
Раскрыв список автоматов, Кулешов торопливо выбрал телефон на входной лестнице метро «Сокольники».
— Генка! Генка! — хрипло позвал он, спуская брючину. — Аврал! Звони в оперативку! Может, ещё захватят!..
3
— Новички!
— Новичков привезли!
— Откуда, товарищи?
— Приятели, откуда?
— А что это у вас на груди, на шапке — пятна какие-то?
— Тут наши номера были. Вот на спине ещё, на колене. Когда из лагеря отправляли — спороли.
— То есть, как — номера?!
— Господа, позвольте, в каком веке мы живём? На людях — номера? Лев Григорьич, позвольте узнать, это что — прогрессивно?
— Валентуля, не генерируйте, идите ужинать.
— Да не могу я ужинать, если где-то люди ходят с номерами на лбу!
— Друзья! Дают «Беломор» по девять пачек за вторую половину декабря. Имеете шанс! На цырлах!
— Беломор-«Ява» или Беломор-«Дукат»?
— Пополам.
— Вот стервы, «Дукатом» душат. Буду министру жаловаться, клянусь.
— А что за комбинезоны на вас? Почему вы все здесь как парашютисты?
— Форму ввели. Раньше шерстяные костюмы выдавали, пальто драповые, теперь зажимают, гады.
— Смотри, новички!
— Новичков привезли.
— Э! орлы! Что вы, живых зэков не видели? Весь коридор загородили!
— Ба! Кого я вижу! Доф-Донской!? Да где же вы были, Доф? Я вас в сорок пятом году по всей Вене, по всей Вене искал!
— А ободранные, а небритые! Из какого лагеря, друзья?
— Из разных. Из Речлага…
— … из Дубровлага…
— Что-то я, девятый год сижу — таких не слышал.
— А это новые, Особлаги. Их учредили только с сорок восьмого.
— У самого входа в венский Пратер меня загребли и — в воронок.
— Подожди, Митек, давай новичков послушаем…
— Гулять, гулять! На свежий воздух! Новичков опросит Лев, не беспокойся.
— Озёрлаг, Луглаг, Степлаг, Камышлаг…
— Можно подумать, в МВД сидит непризнанный поэт. На поэму не разгонится, на стихотворение не соберётся, так даёт поэтические названия лагерям.
— Ха-ха-ха! Смешно, господа, смешно! В каком веке мы живём?
— Ну, тихо, Валентуля!
— Простите, как вас зовут?
— Лев Григорьич.
— Нет, я филолог.
— Филолог? Здесь держат даже филологов?
— Вы спросите, кого здесь не держат? Здесь математики, физики, химики, инженеры-радисты, инженеры по телефонии, конструкторы, художники, переводчики, переплётчики, даже одного геолога по ошибке завезли.
— И что ж он делает?
— Ничего, в фотолаборатории пристроился. Даже архитектор есть. Да какой! — самого Сталина домашний архитектор. Все дачи ему строил. Теперь с нами сидит.
— Лев! Ты выдаёшь себя за материалиста, а пичкаешь людей духовной пищей. Внимание, друзья! Когда вас поведут в столовую, — там на последнем столе у окна мы для вас составили тарелок десятка три. Рубайте от пуза, только не лопните!
— Большое вам спасибо, но зачем вы отрываете от себя?
— Ничего не стоит. Кто ж нынче ест селёдку мезенского засола и пшённую кашу! Пошло.
— Как вы сказали? Пшённая каша — пошло? Да я пять лет пшённой каши не видел!
— Наверно, не пшённая, наверно магара?
— Да вы с ума сошли — магара! Попробовали б они нам магару! Мы б им…
— А как сейчас на пересылках кормят?
— На челябинской пересылке…
— На челябинской-новой или челябинской-старой?
— По вашему вопросу видно знатока. На новой…
— Что там, по-прежнему ватер-клозеты на этажах экономят, а зэки оправляются в параши и носят с третьего этажа?
— По-прежнему.
— Вы сказали — шарашка. Что значит — шарашка?
— А по сколько хлеба здесь дают?
— Кто ещё не ужинал? Вторая смена!
— Хлеба белого по четыреста грамм, а чёрный — на столах.
— Простите, как — на столах ?
— Ну так, на столах, нарезан, хочешь — бери, хочешь — не бери.
— Простите, здесь что — Европа, что ли?
— Почему Европа? В Европе на столах белый, а не чёрный.
— Да, но за это маслице и за этот «Беломор» мы горбим по двенадцать и по четырнадцать часов в сутки.
— Горбите? Если за письменным столом сидите, то уже не горбите! Горбит тот, кто киркой машет.
— Чёрт знает, на этой шарашке сидишь, как в болоте — от всей жизни отрываешься. Вы слышали, господа? — говорят, блатных прижали и даже на Красной Пресне уже не курочат.
— Масло сливочное профессорам по сорок грамм, инженерам по двадцать. От каждого по способности, каждому по возможности.
— Так вы работали на Днепрострое?
— Да, я у Винтера работал. Я за этот Днепрогэс и сижу.
— То есть, как?
— А я, видите ли, продал его немцам.
— Днепрогэс? Его же взорвали!
— Ну и что ж, что взорвали? А я взорванный им же и продал.
— Честное слово, как будто вольный ветер подул! Пересылки! этапы! лагеря! движение! Эх, сейчас бы до Сов-гавани прокатиться!
— И назад, Валентуля, и — назад!
— Да! И скорей назад, конечно!
— Вы знаете, Лев Григорьич, от этого наплыва впечатлений, от этой смены обстановки у меня кружится голова. Я прожил пятьдесят два года, я выздоравливал от смертельной болезни, я дважды женился на хорошеньких женщинах, у меня рождались сыновья, я печатался на семи языках, я получал академические премии, — никогда я не был так блаженно счастлив, как сегодня! Куда я попал? Завтра меня не погонят в ледяную воду! Сорок грамм сливочного масла!! Чёрный хлеб — на столах! Не запрещают книг! Можно самому бриться! Надзиратели не бьют зэков! Что за великий день? Что за сияющая вершина? Может быть, я умер? Может быть, мне это снится? Мне чудится, я — в раю!!
— Нет, уважаемый, вы по-прежнему в аду, но поднялись в его лучший высший круг — в первый. Вы спрашиваете, что такое шарашка? Шарашку придумал, если хотите, Данте. Он разрывался — куда ему поместить античных мудрецов? Долг христианина повелевал кинуть этих язычников в ад. Но совесть возрожденца не могла примириться, чтобы светлоумных мужей смешать с прочими грешниками и обречь телесным пыткам. И Данте придумал для них в аду особое место. Позвольте… это звучит примерно так:
«Высокий замок предо мной возник…
… посмотрите, какие здесь старинные своды!
Семь раз обвитый стройными стенами…
Сквозь семь ворот тропа вовнутрь вела…
… вы на воронке въезжали, поэтому ворот не видели…
Там были люди с важностью чела, С неторопливым и спокойным взглядом…
Их облик был ни весел, ни суров…
Я видеть мог, что некий многочестный И высший сонм уединился там…
Скажи, кто эти, не в пример другим Почтенные среди толпы окрестной?..»
— Э-э, Лев Григорьевич, я гораздо доступнее объясню герру профессору, что такое шарашка. Надо читать передовицы «Правды»: «Доказано, что высокие настриги шерсти с овец зависят от питания и от ухода.»
4
Ёлка была — сосновая веточка, воткнутая в щель табуретки. Плетеница разноцветных маловольтных лампочек, обогнув её дважды, спускалась молочными хлорвиниловыми проводами к аккумулятору на полу.
Табуретка стояла в проходе между двухэтажными кроватями в углу комнаты, и один из верхних матрасов отенял весь уголок и крохотную ёлку от яркости подпотолочных ламп.
Шесть человек в плотных синих комбинезонах парашютистов привстали у ёлки и, склонив головы, строго слушали, как один из них, бойкий Макс Адам, читал протестантскую рождественскую молитву.
Во всей большой комнате, тесно уставленной такими же двухэтажными наваренными в ножках кроватями,