руками налаживать клиппированную речь.
Потом отдышался и дал им последнего сроку — до ленинской годовщины.
Большой безвкусный кабинет плыл и качался в глазах Яконова. Платком он пытался осушить нос. Он стоял беззащитно перед Абакумовым, а сам думал о тех, с кем проводил один только час в сутки, но единственно для кого извивался, боролся и тиранил остальные часы бодрствования: о двух девочках восьми и девяти лет и о жене Варюше, тем более дорогой, что он не рано женился на ней. Он женился тридцати шести лет, едва выйдя оттуда, куда опять его теперь толкал железный кулак министра.
Потом Селивановский повёл Осколупова и Яконова к себе и угрозил, что обоих их загонит за решётку, но не даст себя низвести до заполярного лейтенанта.
Потом Осколупов повёл Яконова к себе и начистую открыл, что теперь-то он навсегда связал тюремное прошлое Яконова и его вредительское настоящее.
… Яконов подошёл к высокому бетонному мосту, уводившему направо за Москва-реку. Но он не стал обходить, подниматься на его въезд, а прошёл под ним, тоннелем, где расхаживал милиционер.
Милиционер долгим подозрительным взглядом проводил странного пьяного человека в пенсне и полковничьей папахе.
Дальше Яконов перешёл коротким мостом через малую речку. Это было устье Яузы, но он не пытался опознаться, где он.
Да, затеяна была угарная игра, и подходил её конец. Яконов не раз вокруг себя и на себе испытывал ту безумную непосильную гонку, в которой захлестнулась вся страна — её наркомы и обкомы, учёные, инженеры, директоры и прорабы, начальники цехов, бригадиры, рабочие и простые колхозные бабы. Кто бы и за какое бы дело ни брался, очень скоро оказывался в захвате, в защеме придуманных, невозможных, калечащих сроков: больше! быстрее! ещё!! ещё!!! норму! сверх нормы!! три нормы!!! почётную вахту! встречное обязательство! досрочно!! ещё досрочное!!! Не стояли дома, не держали мосты, лопались конструкции, сгнивал урожай или не всходил вовсе, — а человеку, попавшему в эту круговерть, то есть каждому отдельному человеку, не оставалось, кажется, иного выхода, как заболеть, пораниться между этими шестерёнками, сойти с ума, попасть в аварию — и только тогда отлежаться в больнице, в санатории, дать забыть о себе, вдохнуть лесного воздуха — и опять, и опять вползать постепенно в тот же хомут.
Только больные наедине со своей болезнью (не в клинике!) могли жить бестревожно в этой стране.
Однако, до сих пор из таких дел, неотвратимо загубляемых спешкой, Яконову всё удавалось выскакивать в другие дела — или поспокойнее, или ещё пока вначале.
Лишь на этот раз, он чувствовал, ему уже не вырваться. Установку клиппера нельзя было спасти так быстро. Никуда нельзя было и перейти.
И заболеть — тоже было упущено.
Он стоял у парапета набережной и смотрел вниз. Туман вовсе лёг на лёд, обнажив его, — и прямо под Яконовым виднелось чёрное гнило-зимное пятно — разводье.
Чёрная бездна прошлого — тюрьма — опять разверзалась перед ним и опять звала его вернуться.
Шесть лет, проведенных там, Яконов считал гнилым провалом, чумой, позором, величайшей неудачей своей жизни.
Он сел в тридцать втором году, молодым инженером-радистом, уже дважды побывавшим в заграничных командировках (из-за этих командировок он и сел). И тогда попал в число первых зэков, из которых сформировали одну из первых шарашек.
Как он хотел забыть тюремное прошлое — сам! и чтоб забыли другие люди! и чтоб забыла судьба! Как он сторонился тех, кто напоминал ему злосчастное время, кто знал его заключённым!
С порывом он отошёл от парапета подальше, пересек набережную и пошёл куда-то круто вверх. Огибая долгий забор ещё одной строительной площадки, там шла тропа, утоптанная и сохранившая нескользкий ледок.
Только центральная картотека МГБ знала, что и под мундирами МГБ порой скрывались бывшие зэки.
Двое таких, кроме Яконова, было и в Марфинском институте.
Яконов щепетильно избегал их, старался никогда не вести с ними внеслужебных разговоров и не оставался один на один в кабинете, дабы со стороны не примыслили чего дурного.
Один из них был — Княженецкий, семидесятилетний профессор химии, любимый студент Менделеева. Он отбыл свои положенные десять лет, после чего во внимание к длинному списку научных заслуг послан был в Марфино вольным и проработал здесь три года, пока свистящий бич Постановления об Укреплении Тыла не поразил и его. Как-то среди дня он был вызван по телефону в министерство, откуда уже не вернулся. Яконову запомнилось, как Княженецкий спускался по красно-ковровой лестнице института с трясущейся серебряной головой, ещё не ведая, зачем его вызвали на полчаса, а за спиной его, на верхней площадке той же лестницы оперуполномоченный Шикин уже подрезал перочинным ножиком фотографию профессора с институтской доски почёта.
Второй — Алтынов, не был знаменит в науке, а просто деловой человек. Он после первого срока был замкнут, подозрителен, прозорлив недоверчивостью арестантского племени. И как только Постановление об Укреплении стало совершать свои первые провороты по кольцам столицы, Алтынов словчил и лёг в сердечную клинику. И словчил так натурально, так надолго, что сейчас уже доктора не надеялись его спасти, и друзья перестали шептаться, поняв, что просто не выдержало иссилившееся сердце изворачиваться тридцать лет кряду.
Так и Яконов, уже год назад обречённый как бывший зэк, теперь повторно обрекался как вредитель.
Бездна звала своих детей назад.
… Яконов взбирался тропинкой через пустырь, не замечая — куда, не замечая подъёма. Наконец одышка остановила его. И ноги устали, вывихиваясь от неровностей. И тогда с высокого места, куда он забрёл, он уже разумными глазами огляделся, пытаясь понять, где он.
За тот час, что он вылез из автомобиля, неузнаваемо преобразилась отходившая, всё холодавшая ночь. Туман весь упал и исчез. Земля под ногами в обломках кирпича, в щебне, в битом стекле, и какой-то покосившийся тесовый сарайчик или будка по соседству, и оставшийся внизу забор вокруг большой площади под неначатое строительство — всё угадывалось белесоватым, где от нестаявшего снега, где от осевшего инея.
А в горке этой, подвергшейся странному запустению неподалеку от центра столицы, шли вверх белые ступени, числом около семи, потом прекращались и начинались, кажется, вновь.
Какое-то глухое воспоминание колыхнулось в Яконове при виде этих белых ступеней в горе. Недоумевая, он поднялся по ним и потом по уплотнившейся шлаковой пересыпи выше их, и опять по ступеням. То здание вверху, куда вели ступени, плохо различалось в темноте, здание странной формы, одновременно как бы разрушенное и уцелевшее.
Были ли эти развалины следами упавших бомб? Но таких мест в Москве не оставляли. Какая же сила привела здесь всё в разрушение?
Каменная площадка отделяла одну группу ступеней от следующей. Теперь крупные обломки камней лежали на ступенях, мешая идти, сама же лестница поднималась к зданию всходами, подобными церковной паперти.
Поднималась к широким железным дверям, закрытым наглухо и по колено заваленным слежавшимся щебнем.
Да! Да! Разящее воспоминание прохлестнуло Яконова. Он оглянулся. Промоченная рядами фонарей, далеко внизу вилась река, странно-знакомой излучиной уходя под мост и дальше к Кремлю.
Но колокольня? Её нет. Или эти груды камня — от колокольни?
Яконову стало горячо в глазах. Он зажмурился.
Тихо сел на каменные обломки, завалившие паперть.
Двадцать два года назад на этом самом месте он стоял с девушкой, которую звали Агния.
25
Он произнёс это имя — Агния, и ветерок совсем иных ощущений обежал его тело, сытое благами.
Ему тогда было двадцать шесть лет, ей — двадцать один.
Эта девушка была откуда-то не с земли. По несчастью для себя она была утончена и требовательна больше той меры, которая позволяет человеку жить. Её брови и ноздри иногда так трепетали в разговоре, словно она собиралась ими улететь. Никто и никогда не говорил Яконову столько суровых слов, так не упрекал его за поступки, как будто вполне обыкновенные, — она же поразительно усматривала в этих поступках низость, неблагородство. И чем больше она находила недостатков в Антоне, тем больше он к ней привязывался, так странно.
А спорить с ней нужно было осторожно. Слабенькая, она утомлялась от подъёма на гору, от беготни, даже от оживлённого разговора. Ничего не стоило обидеть её.
Однако, она находила в себе силы целыми днями одиноко гулять по лесу. Но вопреки всякому представлению о городской девушке в лесу — никогда не брала туда с собой книги: книга мешала бы ей, отвлекая от леса. Она просто бродила там и сидела, своим умом изучая тайны леса. Описания природы у Тургенева она пропускала, находя их поверхностными. Когда Антон ходил с ней вместе, его поражали её наблюдения: то — стволик берёзы наклонён до земли в память снегопада, то — как меняется вечером окраска лесной травы. Ничего подобного он сам не замечал — лес и лес, воздух хороший, зелено.
Лесной Ручеёк — так звал её Яконов летом двадцать седьмого года, проведенным ими на соседних дачах. Они вместе уходили и приходили, и в глазах всех понимались как жених и невеста.
Но очень далеко от этого было на самом деле.
Агния не была хороша, ни нехороша собой. Лицо её часто преображалось: то в миловидной улыбке, то в непривлекательной вытянутости. Роста она была выше среднего, но узка, хрупка, а походка — такая лёгкая, будто Агния вовсе не нуждалась наступать на землю. И хотя Антон уже был довольно искушён и ценил в женском теле плоть, но чем-то, не телом, тянула его Агния — и, приобвыкнув, он уверил себя, что как женщина она тоже ему нравится, что она разовьётся.
Однако, с удовольствием деля с Антоном долгие летние дни, уходя с ним за много вёрст в зелёную глубь, лёжа с ним бок о бок на лужайках, — она очень нехотя позволяла погладить себя по руке, спрашивала «зачем это?» и пыталась освободиться. И то не был стыд перед людьми: возвращаясь в дачный посёлок, она уступала его самолюбию и покорно шла под руку.
Рассудив с собой, что он любит её, Антон объяснился в любви — припал к её коленям на лесной лужайке. Но глубокое уныние овладело Агнией. «Как грустно, — говорила она. — Мне кажется, что я тебя обманываю. Мне нечего тебе ответить. Я ничего не испытываю. Мне даже от этого не хочется жить. Ты умный и блестящий, и я бы должна только радоваться, — а мне не хочется жить…»
Она говорила так — но всё же каждое утро тревожно ожидала, нет ли изменений в его лице, в его отношении.
Она говорила так, но говорила и иначе: «В Москве много девушек. Осенью ты познакомишься с красивой и меня разлюбишь.»
Она давала себя обнимать и даже целовать, но её губы и руки были при этом безжизненны. «Как тяжело! — страдала она. — Я верила,