лет двадцать назад, когда любому пионеру и Даше в том числе было надёжно известно, что семейные кухни в скором времени отомрут, домашние очаги погаснут и раскрепощённые женщины будут получать завтраки и обеды на фабриках-кухнях, — тема эта стала с годами туманной и даже опасной. Наглядно было видно, что если кто и обедал ещё в столовой, как например сама Даша, то лишь по проклятой необходимости. Процветали только две формы общественного питания: ресторанная, но в ней недостаточно ярко были выдержаны социалистические принципы, и — самые паршивые забегайловки, торгующие одной только водкой. В теории же остались по-прежнему фабрики-кухни, ибо Вождю Трудящихся эти двадцать лет недосуг был высказаться о питании. И потому опасно было рискнуть сказать что-нибудь своё. Даша помучилась-помучилась, и руководитель сменил ей тему, но и новую взял по недомыслию не из того списка: «Торговля предметами широкого потребления при социализме». Материала и по этой теме оказалось мало. Хотя во всех речах и директивах говорилось, что предметы широкого потребления производить и распространять можно и даже нужно, — но практически эти предметы по сравнению со стальным прокатом и нефтепродуктами начинали носить некий укорный характер. И будет ли лёгкая промышленность всё более развиваться или всё более отмирать — не знал даже учёный совет, вовремя отклонивший тему.
И вот тут добрые люди надоумили, и Даша вымолила себе: «Русский политэконом XIX века Стужайла-Олябышкин».
— Ты хоть портрет-то его, благодетеля, нашла где-нибудь? — со смехом спрашивала Оленька.
— Вот именно, не могу найти!
— С твоей стороны просто неблагодарно! — Оленька старалась теперь развеселить Надю, на самом же деле обдавала её своим предсвиданным оживлением. — Я бы нашла и повесила над кроватью. Я вполне представляю: это был благообразный старикашка-помещик с неудовлетворёнными духовными запросами. После сытного завтрака он садился в домашнем халате у окна, в той, знаешь, глухой провинции ларинских времён, над которой невластны бури истории и, глядя, как девка Палашка кормит поросят, неторопливо рассуждал,
Как государство богатеет, И чем живёт…
Цыпочка! А вечером играл в карты… — Оленька залилась.
Она рдела. Она вся была — нарастающее счастье.
И Люда уже забралась в небесно-голубое платье, тем лишив свою постель веероподобного прикрытия (Надя со страдательным подёргиванием косилась в её сторону). Перед зеркалом она сперва освежила подкраску бровей и ресниц, потом с большой аккуратностью раскрасила губы в лепесток.
— И обратите внимание, девочки, — внезапно сказала Муза, как она умела, естественно, будто все только и ждали её замечания. — Чем отличаются русские литературные герои от западно-европейских? Самые излюбленные герои западных писателей всегда добиваются карьеры, славы, денег. А русского героя, не корми, не пои — он ищет справедливости и добра. А?
— Да ты б хоть свету попросила, — пожалела её Даша. И включила.
Люда уже надела и боты, потянулась за шубкой. Тут Надя резко кивнула на её постель и сказала с отвращением:
— Ты опять оставляешь нам убирать за тобой эту гадость?
— Да пожалуйста, не убирай! — вспыхнула Люда и сверкнула выразительными глазами. — И не смей больше притрагиваться к моей постели!!
— Её голос взлетел до крика. — И не читай мне морали!!
— Ты должна понимать! — сорвалась теперь Надя и всё невысказанное кричала ей. — Ты оскорбляешь нас!.. Может у нас быть что-нибудь другое на душе, чем твои вечерние удовольствия?
— Завидуешь? У тебя не клюёт?
Лица обеих исказились и стали очень неприятны, как всегда у женщин в озлоблении.
Оленька раскрыла рот тоже напасть на Люду, но в «вечерних удовольствиях» ей послышался обидный намёк. И она остановилась.
— Нечему завидовать! — глухо крикнула Надя оборванным голосом.
— Если ты заблудилась, вместо монастыря в аспирантуру — всё звончей кричала Люда, чуя победу, — так сиди в углу и не будь свекровью. Надоело! Старая дева!
— Людка! Не смей! — закричала Даша.
— А чего она не в своё дело…? Старая дева! Старая дева! Неудачница!
Очнулась Муза и, угрожающе в сторону Люды размахивая томиком, тоже стала кричать:
— Мещанство живёт! торжествует! и процветает! Все они пять стали кричать своё, не слушая других и не соглашаясь с ними.
С налитой, ничего уже не соображающей головой, стыдясь своей выходки и рыданий, Надя, как была, в том лучшем, что надевала на свидание, бросилась плашмя на кровать и накрыла голову подушкой.
Люда снова перепудрилась, расправила над беличьей шубкой вьющиеся белые локоны, спустила чуть ниже глаз вуалетку и, не убрав-таки постели, но в уступку накинув одеяло, ушла.
Надю окликали, она не шевелилась. Даша сняла с неё туфли и завернула углы одеяла ей на ноги.
Потом раздался ещё стук, по которому выпорхнула Оленька в коридор, как ветер вернулась, подвела кудри под шляпку, юркнула в меховушку с жёлтым воротником и новой походкой пошла к двери.
(Эта походка была — на радость, но и — на борьбу…) Так 318-я комната отправила в мир один за другим два прелестных и прелестно одетых соблазна.
Но, потеряв с ними оживление и смех, комната стала совсем унылой.
Москва была огромный город, а идти в ней было — некуда…
Муза опять не читала, сняла очки и спрятала лицо в большие ладони.
Даша сказала:
— Глупая Ольга! Ведь поиграет и бросит. Мне говорили, что у него другая где-то есть. И как бы не ребёнок. Муза выглянула из ладоней:
— Но Оля ничем не связана. Если он окажется такой — она может оставить его.
— Как не связана! — кривой улыбкой усмехнулась Даша. — Какую же тебе ещё связь…
— Ну, ты всегда всё знаешь! Ну, откуда ты это можешь знать? — возмутилась Муза.
— Да чего ж тут знать, если она у них в доме ночевать остаётся?
— О! Ничего! Ничего это ещё не доказывает! — отвергла Муза.
— А теперь только так. Иначе не удержишь. Девушки помолчали, каждая при своём. Снег за окном усиливался. Там уже темнело.
Тихо переливалась вода в радиаторе под окном. Нестерпимо было подумать, что воскресный вечер предстояло погибать в этой конуре.
Даше представился отвергнутый ею буфетчик, здоровый сильный мужчина. Зачем уж так было его отталкивать? Ну, пусть бы в темноте сводил её в какой-нибудь клуб на окраине, где университетские не бывают. Потискал бы где-нибудь у заборчика.
— Музочка, пойдём в кино! — попросила Даша.
— А что идёт?
— «Индийская гробница».
— Но ведь это — чушь! Коммерческая чушь!
— Да ведь в корпусе, рядом!
Муза не отзывалась.
— Тоскливо же, ну!
— Не пойду. Найди работу.
И вдруг опал электрический свет — остался только багрово-тусклый накалённый в лампочке волосок.
— Ну, этого ещё…! — простонала Даша. — Фаза выпала. Повесишься тут.
Не шевелилась Надя на кровати.
— Музочка, пойдём в кино!
Постучали в дверь.
Даша выглянула и вернулась:
— Надюша! Щагов пришёл. Встанешь?
51
Надя долго рыдала и впивалась зубами в одеяло, чтобы перестать. Под подушкой, надвинутой на голову, стало мокро.
Она была рада уйти куда-нибудь до поздней ночи из комнаты. Но некуда было ей пойти в огромном городе Москве.
Уж не первый раз тут, в общежитии, её хлестали такими словами: свекровь! брюзга! монашенка! старая дева! Всего обиднее была несправедливость этих слов. Какая она была раньше весёлая!..
Но легко ли даётся пятый год лжи — постоянной маски, от которой вытягивается и сводит лицо, голос резчает, суждения становятся бесчувственными? Может быть и вправду она сейчас — невыносимая старая дева? Так трудно судить о себе самой. В общежитии, где нельзя, как дома, топнуть ножкой на маму — в общежитии, среди равных, только и научаешься узнавать в себе плохое.
Кроме Глеба уже никто-никто не может её понять…
Но и Глеб тоже не может её понять…
Ничего он ей не сказал — как ей быть, как ей жить.
Только, что — сроку конца не будет…
Под быстрыми уверенными ударами мужа оборвалось и рухнуло всё, чем она каждый день себя крепила, поддерживала в своей вере, в своём ожидании, в своей недоступности для других.
Сроку — конца не будет!
И значит, она ему — не нужна… И, значит, она губит себя только…
Надя лежала ничком. Неподвижными глазами она смотрела в просвет между подушкой и одеялом на кусок стены перед собой — и не могла понять, и не старалась понять, что это за освещение. Было как будто и очень темно — и всё же различались на знакомой охренной стене пупырышки грубой побелки.
И вдруг сквозь подушку Надя услышала особенный дробный стук пальцами в фанерную филёнку двери. И ещё прежде, чем Даша спросила: «Щагов пришёл. Встанешь?» — Надя уже сорвала подушку с головы, спрыгнула на пол в чулках, поправляла перекрученную юбку, гребёнкой приглаживала волосы и ногами нащупывала туфли.
В безжизненно-тусклом свете полунакала Муза увидела её поспешность и отшатнулась.
А Даша кинулась к люд иной постели, быстро подоткнула и убрала.
Впустили гостя.
Щагов вошёл в старой фронтовой шинели внакидку. В нём всё ещё сидела армейская выправка: он мог нагнуться, но не мог сгорбиться. Движения его были обдуманны.
— Здравствуйте, уважаемые. Я пришёл узнать, чем вы занимаетесь без света, — чтоб и себе перенять. Подохнуть с тоски!
(Какое облегчение! — в жёлтом полумраке не были видны опухшие от слез глаза.)
— Так если б не сутёмки, вы б, значит, не пришли? — в тон Щагову ответила Даша.
— Ни в коем разе. При ярком свете женские лица лишены очарования. Видны злые выражения, завистливые взгляды, — (он будто был здесь перед тем!), — морщины, неумеренная косметика. На месте женщин я б законодательно провёл, чтобы свет давался только вполнакала. Тогда бы все быстро вышли замуж.
Даша строго смотрела на Щагова. Всегда он так говорил, и ей это не нравилось — какие-то заученные выражения.
— Разрешите присесть?
— Пожалуйста, — ответила Надя ровным голосом хозяйки, в котором не было и следа недавней усталости, горечи, слез.
Ей, наоборот, нравились его самообладание, снисходительная манера, низкий твёрдый голос. От него распространялось спокойствие. И остроты его казались приятными.
— Второй раз могут не пригласить, публика такая. Спешу сесть. Итак, чем вы занимаетесь, юные аспирантки?
Надя молчала. Она не могла много говорить с ним, потому что они поссорились позавчера и Надя внезапным неосознанным движением, с той степенью интимности, которой между ними не было, ударила его тогда портфелем по спине и убежала. Это было глупо, по-детски, и сейчас присутствие посторонних облегчало её.
Ответила Даша.
— Собираемся идти в кино. Не знаем, с кем.
— А — какая картина?
— «Индийская гробница».
— О-о, непременно сходите. Как рассказывала одна медсестра, «много стреляют, много убивают, вообще замечательная картина!»
Щагов удобно сидел у общего стола:
— Но позвольте, уважаемые, я думал у вас застать хоровод, а тут какая-то панихида. Может быть, у вас не всё