не перебила, не спросила так жадно, – он бы, кажется, сейчас ей сам что-то рассказал. Но она с нетерпением спросила – и он насторожился. Он столько лет жил в мире, где протянуты были всюду хитрые незаметные проволочки мин, проволочки ко взрывателям.
Вот эти доверчивые, любящие глаза – они вполне могли работать на оперуполномоченного.
Ведь с чего началось у них? Первый прикоснулся щекою не он – она. Так это могло быть подстроено!..
– Так, историческое, – ответил он. – Вообще историческое, из петровских времён… Но мне это дорого. Пока Антон меня не вышвырнет – я ещё буду писать. А куда я всё дену, уезжая?
И подозрительно углубился глазами в её глаза.
Симочка покойно улыбалась:
– Как – куда? Мне отдашь. Я́ сохраню. Пиши, милый. – И ещё высматривала в нём: – Скажи, а твоя жена – очень красивая?
Зазвонил индукторный полевой телефон, которым будка соединялась с лабораторией. Сима взяла трубку, нажала разговорный клапан, так что её стало слышно на другом конце провода, но не поднесла трубки ко рту, а – раскраснелая, в растрёпанной одежде – стала читать безстрастным мерным голосом артикуляционную таблицу:
– …дьер… фскоп… штап… Да, я слушаю… Что, Валентин Мартыныч? Двойной диод-триод?.. Шесть-Гэ-семь нету, но, кажется, есть шесть-Гэ-два. Сейчас я кончу таблицу и выйду… гвен… жан… – и отпустила клапан. И ещё тёрлась головой о грудь Глеба. – Надо идти, становится заметно. Ну, отпустите меня…
Но в голосе её не было никакой решительности.
Он плотней охватил и сильно прижал её к себе вверху, внизу, всю:
– Нет!.. Я отпускал тебя – и зря. А вот теперь – нет!
– Опомнитесь, меня ждут! Надо лабораторию закрывать!
– Сейчас! Здесь! – требовал он.
И целовал.
– Не сегодня! – возражала она, послушная.
– Когда же?
– В понедельник… я опять буду дежурить, вместо Лиры… Приходите в ужинный перерыв… Целый час будем с вами… Если этот сумасшедший Валентуля не придёт…
Пока Глеб открывал одни и отпирал другие двери, Сима была уже застёгнута, причёсана и вышла первая, неприступно-холодна.
– Я в эту синюю лампочку когда-нибудь сапогом запузырю, чтоб не раздражала.
– Не попадёшь.
– С пяти метров – чего не попасть? Спорим на завтрашний компот?
– Ты ж разуваешься на нижней койке, метр добавь.
– Ну, с шести. Ведь вот, гады, чего не выдумают – лишь бы зэкам досадить. Всю ночь на глаза давит.
– А что? Световое давление. Лебедев открыл. Аристипп Иваныч, вы не спите? Не откажите в любезности, подайте мне наверх один мой сапог.
– Сапог, Вячеслав Петрович, я могу вам передать, но ответьте прежде, чем вам не угодил синий свет?
– Хотя бы тем, что у него длина волны короткая, а кванты большие. Кванты по глазам бьют.
– Светит он мягко, и мне лично напоминает синюю лампадку, которую в детстве зажигала на ночь мама.
– Мама! – в голубых погонах! Вот вам, пожалуйста, разве можно людям дать подлинную демократию? Я заметил: в любой камере по любому мельчайшему вопросу – о мытье мисок, о подметании пола – вспыхивают оттенки всех противоположных мнений. Свобода погубила бы людей. Только дубина, увы, может указать им истину.
– А что, лампадке здесь было бы под стать. Ведь это – бывший алтарь.
– Не алтарь, а купол алтаря. Тут перекрытие междуэтажное добавили.
– Дмитрий Александрыч! Что вы делаете? В декабре окно открываете! Пора это кончать.
– Господа! Кислород как раз и делает зэка безсмертным. В комнате двадцать четыре человека, на дворе – ни мороза, ни ветра. Я открываю на Эренбурга.
– И даже на полтора! На верхних койках духотища!
– Эренбурга вы как считаете – по ширине?
– Нет, господа, по длине, очень хорошо упирается в раму.
– С ума сойти, где мой лагерный бушлат?
– Всех этих кислородников я послал бы на Оймякон, на общие. При шестидесяти градусах ниже нуля они бы отработали двенадцать часиков – в козлятник бы приползли, только бы тепло!
– В принципе я не против кислорода, но почему кислород всегда холодный? Я – за подогретый кислород.
– …Что за чёрт? Почему в комнате темно? Почему так рано гасят белый свет?
– Валентуля, вы фраер! Вы бродили б ещё до часу! Какой вам свет в двенадцать?
– А вы – пижон!
В синем комбинезоне
В лагерной зоне —
Как хорошо!
Опять накурили? Зачем вы все курите? Фу, гадость… Э-э, и чайник холодный.
– Валентуля, где Лев?
– А что, его на койке нет?
– Да книг десятка два лежит, а самого нет.
– Значит, около уборной.
– Почему – около?
– А там лампочку белую вкрутили и стенка от кухни тёплая. Он, наверно, книжку читает. Я иду умываться. Что ему передать?
– Да-а… Стелет она мне на полу, а себе тут же, на кровати. Ну, сочная баба, ну такая сочная…
– Друзья, я вас прошу – о чём-нибудь другом, только не про баб. На шарашке с нашей мясной пищей – это социально опасный разговор.
– Вообще, орлы, кончайте! Отбой был.
– Не то что отбой, – по-моему, уже гимн слышно откуда-то.
– Спать захочешь – уснёшь небось.
– Никакого чувства юмора: пять минут сплошь дуют гимн. Все кишки вылезают: когда он кончится? Неужели нельзя было ограничиться одной строфой?
– А позывные? Для такой страны, как Россия?!. Жабьи вкусы.
– В Африке я служил. У Роммеля. Там что плохо? – жарко очень и воды нет…
– В Ледовитом океане есть остров такой – Махоткина. А сам Махоткин – лётчик полярный, сидит за антисоветскую агитацию.
– Михал Кузьмич, что вы там всё ворочаетесь?
– Ну, повернуться с боку на бок я могу?
– Можете, но помните, что всякий ваш даже небольшой поворот внизу – отдаётся здесь, наверху, громадной амплитудой.
– Вы, Иван Иваныч, ещё лагерь миновали. Там – вагонка четверная, один повернётся – троих качает. А внизу ещё кто-нибудь цветным тряпьём завесится, бабу приведёт – и наворачивает. Двенадцать баллов качка! Ничего, спят люди.
– Григорий Борисыч, а когда вы на шарашку первый раз попали?
– Я думаю там пентод поставить и реостатик маленький.
– Человек он был самостоятельный, аккуратный. Сапоги на ночь скинет – на полу не оставит, под голову ло́жит.
– В те года на полу не оставляй!
– В Освенциме я был. В Освенциме вот страшно: с вокзала к крематориям ведут – и музыка играет.
– Рыбалка там замечательная – это одно, а другое – охота. Осенью час походишь – фазанами весь изувешан. В камыши зайдёшь – кабаны, в поле – зайцы…
– Все эти шарашки повелись с девятьсот тридцатого года, как стали инженеров косяками гнать. Первая была на Фуркасовском, проект Беломора составляли. Потом – рамзинская. Опыт понравился. На воле невозможно собрать в одной конструкторской группе двух больших инженеров или двух больших учёных: начинают бороться за имя, за славу, за сталинскую премию, обязательно один другого выживет. Поэтому все конструкторские бюро на воле – это бледный кружок вокруг одной яркой головы. А на шарашке? Ни слава, ни деньги никому не грозят. Николаю Николаичу полстакана сметаны и Петру Петровичу полстакана сметаны. Дюжина медведей мирно живёт в одной берлоге, потому что деться некуда. Поиграют в шахматишки, покурят – скучно. Может, изобретём что-нибудь? Давайте! Так создано многое в нашей науке! И в этом – основная идея шарашек.
– …Друзья! Новость!! Бобынина куда-то повезли!
– Валька, не скули, подушкой наверну!
– Куда, Валентуля?
– Как повезли?
– Младшина пришёл, сказал – надеть пальто, шапку.
– И с вещами?
– Без вещей.
– Наверно, к начальству большому.
– К Фоме?
– Фома бы сам приехал, хватай выше!
– Чай остыл, какая пошлость!..
– Валентуля, вот вы ложечкой об стакан всегда стучите после отбоя, как это мне надоело!
– Спокойно, а как же мешать сахар?
– Беззвучно.
– Беззвучно происходят только космические катастрофы, потому что в мировом пространстве звук не распространяется. Если бы за нашими плечами разорвалась Новая Звезда – мы бы даже не услышали. Руська, у тебя одеяло упадёт, что ты свесил? Ты не спишь? Тебе известно, что наше Солнце – Новая Звезда, и Земля обречена на гибель в самое ближайшее время?
– Я не хочу в это верить. Я молодой и хочу жить!
– Ха-ха! Примитивно!.. Какой чай холодный… C’est le mot! Он хочет жить!
– Валька! Куда повезли Бобынина?
– Откуда я знаю? Может – к Сталину.
– А что бы вы сделали, Валентуля, если бы к Сталину позвали вас?
– Меня? Хо-го! Парниша! Я б ему объявил протест по всем пунктам!
– Ну, по каким, например?
– Ну, по всем, по всем, по всем. Par exemple – почему живём без женщин? Это сковывает наши творческие возможности.
– Прянчик! Заткнись! Все спят давно – чего разорался?
– Но если я не хочу спать?
– Друзья, кто курит – прячьте огоньки, идёт младшина.
– Что это он, падло?.. Не споткнитесь, гражданин младший лейтенант, – долго ли нос расшибить?
– Прянчиков!
– А?
– Где вы? Ещё не спите?
– Уже сплю.
– Оденьтесь быстро.
– Куда? Я спать хочу.
– Оденьтесь-оденьтесь, пальто, шапку.
– С вещами?
– Без вещей. Машина ждёт, быстро.
– Это что – я вместе с Бобыниным поеду?
– Уж он уехал, за вами другая.
– А какая машина, младший лейтенант, – воронок?
– Быстрей, быстрей. «Победа».
– Да кто вызывает?
– Ну, Прянчиков, ну что я вам буду всё объяснять? Сам не знаю, быстрей.
– Валька! Сказани там!
– Про свидания скажи! Что, гады, Пятьдесят Восьмой статье свидание раз в год?
– Про прогулки скажи!
– Про письма!..
– Про обмундирование!
– Рот фронт, ребята! Ха-ха! Адьё!
– …Товарищ младший лейтенант! Где, наконец, Прянчиков?
– Даю, даю, товарищ майор! Вот он!
– Про всё, Валька, кроши, не стесняйся!..
– Во псы, разбегались среди ночи!
– Что случилось?
– Может, война началась? Расстреливать возят?..
– Тю на тебя, дурак! Кто б это стал нас – по одному возить? Когда война начнётся – нас скопом перебьют или чумой заразят через кашу, как немцы в концлагерях, в сорок пятом…
– Ну ладно, спать, браты! Завтра узнаем.
– Это вот так, бывало, в тридцать девятом – в сороковом Бориса Сергеевича Стечкина с шарашки вызовет Берия, – уж он с пустыми руками не вернётся: или начальника тюрьмы переменят, или прогулки увеличат… Стечкин терпеть не мог этой системы подкупа, этих категорий питания, когда академикам дают сметану и яйца, профессорам – сорок грамм сливочного масла, а простым лошадкам по двадцать… Хорош человек был Борис Сергеевич, царство ему небесное…
– Умер?
– Нет, освободился… Лауреатом стал.
15. Девушку! Девушку!
Потом стих и мерный усталый голос повторника Абрамсона, побывавшего на шарашках ещё во время своего первого срока. В двух сторонах дошёптывали начатые истории. Кто-то громко и противно храпел, минутами будто собираясь взорваться.
Неяркая синяя лампочка