лагерных лет Сологдин водился лишь с образованными, не предполагая почерпнуть что-либо ценное у людей низкого развития.
– Да, – чмокнул Спиридон. – Вон вас каких учёных людей соскребли, а под дугу с вами и я. У меня в карточке было написано «стеклодув». Я, ить, и правда стеклодув когда-то был, халявный мастер, на нашем заводе под Брянским. Да дело давнее, уж и глаз нет, и работа тая сюда не относится, тут им мудрого стеклодува надо, как Иван. У нас такого на всём заводе сроду не было. А всё ж по карточке привезли. Ну, догляделись, кто таков, – хотели назад пихать. Да спасибо коменданту, дворником взял.
Из-за угла, со стороны прогулочного двора и отдельно стоящего одноэтажного здания «тюремного штаба», показался Нержин. Он шёл в незастёгнутом комбинезоне, в небрежно накинутой на плечи телогрейке, с казённым (и потому до квадратности коротким) полотенцем на шее.
– С добрым утром, друзья, – отрывисто приветствовал он, на ходу раздеваясь, сбрасывая до пояса комбинезон и снимая нижнюю сорочку.
– Глебчик, ты обезумел, где ты видишь снег? – покосился Сологдин.
– А вот, – мрачно отозвался Нержин, забираясь на крышу погреба. Там был редко-пушистый нетронутый слой не то снега, не то инея, и, собирая его горстями, Нержин стал рьяно натирать себе грудь, спину и бока. Он круглую зиму обтирался снегом до пояса, хотя надзиратели, случась поблизости, мешали этому.
– Эк тебя распарило, – покачал головой Спиридон.
– Письма-то всё нет, Спиридон Данилыч? – откликнулся Нержин.
– Вот именно есть!
– Что ж читать не приносил? Всё в порядке?
– Письмо есть, да взять нельзя. У Змея.
– У Мышина? Не даёт? – Нержин остановился в растирании.
– Он-то в списке меня повесил, да комендант наладил чердак разбирать. Пока я прохватился – а уж Змей приём кончил. Теперь в понедельник.
– Эх, гады! – вздохнул Нержин, оскаляя зубы.
– Попов судить – на то чёрт есть, – махнул Спиридон, косясь на Сологдина, которого знал мало. – Ну, я покатил.
И в своём малахае со смешно спадающими набок ушами, как у дворняжки, Спиридон пошёл в сторону вахты, куда зэков, кроме него, не пускали.
– А топор? Спиридон! Топор где? – опомнился вслед Сологдин.
– Дежурняк принесёт, – отозвался Спиридон и скрылся.
– Ну, – сказал Нержин, с силой растирая вафельной тряпицей грудь и спину, – не угодил я Антону. Отнёсся я к Семёрке, как к «трупу пьяницы под марфинским забором». И ещё вчера вечером он предложил мне переходить в криптографическую группу, а я отказался.
Сологдин повёл головой, усмехнулся, скорее неодобрительно. При усмешке между его светло-русыми с приседью, аккуратно подстриженными усами и такой же бородкою сверкали перлы ядрёных, не затронутых порчей, но внешней силою прореженных зубов:
– Ты ведёшь себя не как исчислитель, а как пиит.
Нержин не удивился: и «математик», и «поэт» были заменены по известному чудачеству Сологдина говорить на так называемом Языке Предельной Ясности, не употребляя птичьих, то есть иностранных, слов.
Всё так же полуголый, не спеша дотираясь полотенечком, Нержин сказал невесело:
– Да, на меня это не похоже. Но вдруг так всё опротивело, что ничего не хочется. В Сибирь так в Сибирь… я с сожалением замечаю, что Лёвка прав, скептик из меня не получился. Очевидно, скептицизм – это не только система взглядов, но прежде всего – характер. А мне хочется вмешиваться в события. Может быть, даже кому-нибудь… в морду дать.
Сологдин удобнее прислонился к козлам.
– Это глубоко радует меня, друг мой. Твоё усугублённое неверие, – (то, что называлось «скептицизмом» на Языке Кажущейся Ясности), – было неизбежным на пути от… сатанинского дурмана, – (он хотел сказать «от марксизма», но не знал, чем по-русски заменить), – к свету истины. Ты уже не мальчик, – (Сологдин был на шесть лет старше), – и должен душевно определиться, понять соотношение добра и зла в человеческой жизни. И должен – выбирать.
Сологдин смотрел на Нержина со значительностью, но тот не выразил намерения тут же вникнуть и выбрать между добром и злом. Надев малую ему сорочку и продевая руки в комбинезон, Глеб отговорился:
– А почему в таком важном заявлении ты не напоминаешь, что разум твой – слаб и ты – «источник ошибок»? – И, как впервые, вскинулся и посмотрел на друга: – Слушай, а в тебе всё-таки… «Свет истины» – и «проституция есть нравственное благо»? и – в поединке с Пушкиным был прав Дантес?
Сологдин обнажил в довольной улыбке неполный ряд округло-продолговатых зубов:
– Но, кажется, я эти положения успешно защитил?
– Ну да, но чтоб в одной черепной коробке, в одной груди…
– Такова жизнь, приучайся. Откроюсь тебе, что я – как составное деревянное яйцо. Во мне – девять сфер.
– Виноват. Видишь, как я неизобретателен. Во мне – девять… ошарий. И редко кому я даю увидеть внутренние. Не забывай, что мы живём под закрытым забралом. Всю жизнь – под закрытым забралом! Нас вынудили. А люди и вообще, и без этого, – сложней, чем нам рисуют в романах. Писатели стараются объяснять нам людей до конца – а в жизни мы никогда до конца не узнаём. Вот за что люблю Достоевского: Ставрогин! Свидригайлов! Кириллов! – что за люди? Чем ближе с ними знакомишься, тем меньше понимаешь.
– Ставрогин – это, кстати, откуда?
– Из «Бесов»! Ты не читал? – изумился Сологдин.
Мокроватое куцее вафельное полотенце Нержин повесил себе на шею вроде кашне, а на голову нахлобучил старую фронтовую офицерскую шапку, уже расходящуюся по швам.
– «Бесов»?.. Да разве моё поколение…? Что ты! Да где было их достать? Это ж – контрреволюционная литература! Да опасно просто! – Он надел и телогрейку. – Но вообще я с тобой не согласен. Разве когда новичок переступает порог камеры, а ты на него свесился с нар, прорезаешь глазами, – разве тут же, в первое мгновение, ты не даёшь ему оценки в главном – враг он или друг? И всегда безошибочно, вот удивительно! А ты говоришь – так трудно понять человека? Да вот – как мы с тобой встретились? Ты приехал на шарашку, ещё когда умывальник стоял на парадной лестнице, помнишь?
– Ну да.
– Я утром спускаюсь и насвистываю что-то легкомысленное. А ты вытирался и в полутьме поднял лицо из полотенца. И я – остолбенел! Мне показалось – иконный лик! Позже-то я доглядел, что ты – нисколько не святой, не стану тебе льстить…
Сологдин рассмеялся.
– …У тебя лицо совсем не мягкое, но оно – необыкновенное… И сразу же я почувствовал к тебе доверие и уже через пять минут рассказывал тебе…
– Я был поражён твоей опрометчивостью.
– Но человек с такими глазами – не может быть стукачом!
– Очень дурно, если меня легко прочесть. В лагере надо казаться заурядным.
– И в тот же день, наслушавшись твоих евангельских откровений, я закинул тебе вопросик…
– …Карамазовский.
– Да, ты помнишь! – что делать с урками? И ты сказал? – перестрелять! А?
Нержин и сейчас смотрел как бы проверяя: может, Сологдин откажется?
Но невзмучаема была голубизна глаз Дмитрия Сологдина. Картинно скрестив руки на груди – ему очень шло это положение, – он произнёс приподнято:
– Друг мой! Только те, кто хотят погубить христианство, только те понуждают его стать верованием кастратов. Но христианство – это вера сильных духом. Мы должны иметь мужество видеть зло мира и искоренить его. Погоди, придёшь к Богу и ты. Твоё ни-во-что-не-верие – это не почва для мыслящего человека, это – бедность души.
Нержин вздохнул.
– Ты знаешь, я даже не против того, чтобы признать Творца Мира, некий Высший Разум вселенной. Да я даже ощущаю его, если хочешь. Но неужели, если б я узнал, что Бога нет, – я был бы менее морален?
– Без-условно!!
– Не думаю. И почему обязательно ты хочешь, вы всегда хотите, чтоб непременно признать не только Бога вообще, но обязательно конкретного христианского, и триединство, и непорочное зачатие… А в чём пошатнётся моя вера, мой философский деизм, если я узнаю, что из евангельских чудес ни одного вовсе не было? Да ни в чём!
Сологдин строго поднял руку с вытянутым пальцем:
– Нет другого пути! Если ты усумнишься хоть в одном догмате веры, хоть в одном слове Писания, – всё разрушено!! ты – безбожник!
Он так секанул рукою по воздуху, будто в ней была сабля.
– Вот так вы и отталкиваете людей! всё – или ничего! Никаких компромиссов, никакой поблажки. А если я в целом принять не могу? что мне выдвинуть? чем загородиться? Я и говорю: я только то и знаю, что ничего не знаю.
Взял пилу, подмастерье Сократа, и другой ручкой протянул Сологдину.
– Ладно, об этом – не на дровах, – согласился тот.
Они уже обстывали и весело взялись за пиление. Пила брызнула коричневым порошком коры. Пила шла не так ловко, как со Спиридоном, но всё же легко. Друзья за многие утра спилились, и дело у них обходилось без взаимных упрёков. Они пилили с тем особенным рвением и наслаждением, какое даёт неподневольный и не вызванный нуждою труд.
Только перед четвёртым резом ярко разрумянившийся Сологдин буркнул:
– Сучка бы не зацепить…
И после четвёртого чурбака Нержин пробормотал:
– Да, сучковатое, падло.
Душистые, то белые, то жёлтые, опилки с каждым шорохом пилы ложились на брюки и ботинки пильщиков. Мерная работа вносила покой и перестраивала мысли.
Нержин, проснувшийся нынче в дурном настроении, сейчас думал, что лагеря только в первый год могли оглушить его, что теперь у него совсем другое дыхание: он не станет карабкаться в придурки, не станет бояться общих, – а будет медленно, со знанием жизненных глубин выходить на утренний развод в телогрейке, вымазанной штукатуркой или мазутом, тянуть резину весь двенадцатичасовой день – и так все пять лет, оставшиеся до конца срока. Пять лет – это не десять. Пять лет выжить можно. Лишь постоянно себе напоминать: тюрьма не только проклятье, она и благословенье.
Так он размышлял, в очередь потягивая пилу. И никак бы не мог вообразить, что напарник его, потягивая пилу в свою сторону, думал о тюрьме только как о чистом проклятии, из-под которого надо же когда-то вырваться.
Сологдин думал сейчас о том большом и обещающем ему свободу успехе, которого он совершенно скрытно достиг за последние месяцы в своей казённой работе. Решающий приговор этой работе он должен был выслушать после завтрака и заранее предвидел одобрение. С буйной гордостью думал сейчас Сологдин о своём мозге, истощённом столькими годами то следствий, то голода лагерей, столько лет лишённом фосфора и вот