Уже больше месяца, как был донос Шикину о Есенине, и тот забрал книгу, утверждая, что Есенин запрещён.
– Читаю.
(Всего полчаса, разве можно уходить в подробности!)
Хотя в комнате было вовсе не жарко, скорее – не топлено, Надя расстегнула и распахнула воротник – ей хотелось показать мужу кроме новой, только в этом году сшитой шубки, о которой он почему-то молчал, ещё и новую блузку, и чтоб оранжевый цвет блузки оживил её лицо, наверно землистое в здешнем тусклом освещении.
Одним непрерывным переходящим взглядом Глеб охватил жену – лицо, и горло, и распах на груди. Надя шевельнулась под этим взглядом – самым важным в свидании – и как бы выдвинулась навстречу ему.
– На тебе кофточка новая. Покажи больше.
– А шубка? – состроила она огорчённую гримаску.
– Что шубка?
– Шубка – новая.
– Да, в самом деле, – понял наконец Глеб. – Шуба-то новая! – И он обежал взглядом чёрные завитушки, не ведая даже, что это – каракуль, там уж поддельный или истинный, и будучи последним человеком на земле, кто мог бы отличить пятисотрублёвую шубу от пятитысячной.
Она полусбросила шубку теперь. Он увидел её шею, по-прежнему девически-точёную, неширокие, слабые плечи и, под сборками блузки, – грудь, уныло опавшую за эти годы.
И короткая укорная мысль, что у неё своей чередой идут новые наряды, новые знакомства, – при виде этой уныло опавшей груди сменилась жалостью, что скаты серого тюремного воронка раздавили и её жизнь.
– Ты – худенькая, – с состраданием сказал он. – Питайся лучше. Не можешь – лучше?
«Я – некрасивая?» – спросили её глаза.
«Ты – всё та же чудная!» – ответили глаза мужа.
(Хотя эти слова не были запрещены подполковником, но и их нельзя было выговорить при чужом…)
– Я питаюсь, – солгала она. – Просто жизнь безпокойная, дёрганая.
– В чём же, расскажи.
– Нет, ты сперва.
– Да я – что? – улыбнулся Глеб. – Я – ничего.
– Ну, видишь… – начала она со стеснением.
Надзиратель стоял в полуметре от столика и, плотный, бульдоговидный, сверху вниз смотрел на свидающихся с тем вниманием и презрением, с каким у подъездов изваяния каменных львов смотрят на прохожих.
Надо было найти недоступный для него верный тон, крылатый язык полунамёков. Превосходство ума, которое они легко ощущали, должно было подсказать им этот тон.
– А костюм – твой? – перепрыгнула она.
Нержин прижмурился и комично потряс головой.
– Где мой? Потёмкинской функции. На три часа. Сфинкс пусть тебя не смущает.
– Не могу, – по-детски жалобно, кокетливо вытянула она губы, убедясь, что продолжает нравиться мужу.
– Мы привыкли воспринимать это в юмористическом аспекте.
Надя вспомнила разговор с Герасимович и вздохнула.
– А мы – нет.
Нержин сделал попытку коленями охватить колени жены, но неуместная переводника в столе, сделанная на такой высоте, чтобы подследственный не мог выпрямить ног, помешала и этому прикосновению. Столик покачнулся. Опираясь на него локтями, наклонясь ближе к жене, Глеб с досадой сказал:
– Вот так – всюду препоны.
«Ты – моя? Моя?» – спрашивал его взгляд.
«Я – та, которую ты любил. Я не стала хуже, поверь!» – лучились её серые глаза.
– А на работе с препонами – как? Ну, рассказывай же. Значит, ты уже в аспирантах не числишься?
– Нет.
– Так защитила диссертацию?
– Тоже нет.
– Вот так… – и она стала говорить быстро-быстро, испугавшись, что много времени уже ушло. – Диссертацию никто в три года не защищает. Продляют, дают дополнительный срок. Например, одна аспирантка два года писала диссертацию «Проблемы общественного питания», а ей тему отменили…
(Ах, зачем? Это совсем не важно!..)
– …У меня диссертация готова и отпечатана, но очень задерживают переделки разные…
(Борьба с низкопоклонством – но разве тут объяснишь?..)
– …и потом светокопии, фотографии… Ещё как с переплётом будет – не знаю. Очень много хлопот…
– Но стипендию тебе платят?
– Нет.
– На что ж ты живёшь?!
– На зарплату.
– Так ты работаешь? Где?
– Там же, в университете.
– Кем?
– Внештатная, призрачная должность, понимаешь? Вообще, всюду птичьи права… У меня и в общежитии птичьи права. Я, собственно…
Она покосилась на надзирателя. Она собиралась сказать, что в милиции её давно должны были выписать со Стромынки и совершенно по ошибке продлили прописку ещё на полгода. Это могло обнаружиться в любой день! Но тем более нельзя было этого сказать при сержанте МГБ…
– …Я ведь и сегодняшнее свидание получила… это случилось так…
(Ах, да в полчаса не расскажешь!..)
– Подожди, об этом потом. Я хочу спросить – препон, связанных со мной, – нет?
– И очень жёсткие, милый… Мне дают… хотят дать спецтему… Я пытаюсь не взять.
– Это как – спецтему?
Она вздохнула и покосилась на надзирателя. Его лицо, настороженное, как если б он собирался внезапно гавкнуть или откусить ей голову, нависало меньше чем в метре от их лиц.
Надя развела руками. Надо было объяснить, что даже в университете почти уже не осталось незасекреченных разработок. Засекречивалась вся наука сверху донизу. Засекречивание же значило: новая, ещё более подробная анкета о муже, о родственниках мужа и о родственниках этих родственников. Если написать там: «муж осуждён по пятьдесят восьмой статье», то не только работать в университете, но и защитить диссертацию не дадут. Если солгать – «муж пропал без вести», всё равно надо будет написать его фамилию, – и стоит только проверить по картотеке МВД – и за ложные сведения её будут судить. И Надя выбрала третью возможность, но, убегая сейчас от неё под внимательным взором Глеба, стала оживлённо рассказывать:
– Ты знаешь, я – в университетской самодеятельности. Посылают всё время играть в концертах. Недавно играла в Колонном зале в один даже вечер с Яковом Заком.
Глеб улыбнулся и покачал головой, как если б не хотел верить.
– В общем, был вечер профсоюзов, так случайно получилось, – ну, а всё-таки… И ты знаешь, смех какой – моё лучшее платье забраковали, говорят на сцену нельзя выходить, звонили в театр, привезли другое, чудное, до пят.
– Поиграла – и сняли?
– У-гм. Вообще, девчёнки меня ругают за то, что я музыкой увлекаюсь. А я говорю: лучше увлекаться чем-нибудь, чем кем-нибудь…
Это – не между прочим было, это звонко она сказала, это – был удачно сформулированный её новый принцип! – и она выставила голову, ожидая похвалы.
Нержин смотрел на жену благодарно и безпокойно. Но этой похвалы, этого подбодрения тут не нашёлся сказать.
– Подожди, так насчёт спецтемы…
Надя сразу потупилась, обвисла головой.
– Я хотела тебе сказать… Только ты не принимай этого к сердцу – nicht wahr! – ты когда-то настаивал, чтобы мы… развелись… – совсем тихо закончила она.
(Это и была та третья возможность, – одна, дающая путь в жизни!.. – чтобы в анкете стояло не «разведена», потому что анкета всё равно требовала фамилию бывшего мужа, и нынешний адрес бывшего мужа, и родителей бывшего мужа, и даже их годы рождения, занятия и адрес, – а чтоб стояло «не замужем». А для этого – провести развод, и тоже таясь, в другом городе.)
Да, когда-то он настаивал… А сейчас дрогнул. И только тут заметил, что обручального кольца, с которым она никогда не расставалась, на её пальце нет.
– Да, конечно, – очень решительно подтвердил он.
Этой самой рукою, без кольца, Надя втирала ладонь в стол, как бы раскатывала в лепёшку чёрствое тесто.
– Так вот… ты не будешь против… если… придётся… это сделать?.. – Она подняла голову. Её глаза расширились. Серая игольчатая радуга её глаз светилась просьбой о прощении и понимании. – Это – псевдо, – одним дыханием, без голоса добавила она.
– Молодец. Давно пора! – убеждённо-твёрдо соглашался Глеб, внутри себя не испытывая ни убеждённости, ни твёрдости – отталкивая на после свидания всё осмысление происшедшего.
– Может быть, и не придётся! – умоляюще говорила она, надвигая снова шубку на плечи, и в эту минуту выглядела усталой, замученной. – Я – на всякий случай, чтобы договориться. Может быть, не придётся.
– Нет, почему же, ты права, молодец, – затверженно повторял Глеб, а мыслями переключался уже на то главное, что готовил по списку и что теперь было впору опрокинуть на неё. – Важно, родная, чтобы ты отдавала себе ясный отчёт. Не связывай слишком больших надежд с окончанием моего срока!
Сам Нержин уже вполне был подготовлен и ко второму сроку, и к безконечному сидению в тюрьме, как это было уже у многих его товарищей. О чём нельзя было никак написать в письме, он должен был высказать сейчас.
Но на лице Нади появилось боязливое выражение.
– Срок – это условность, – объяснял Глеб жёстко и быстро, делая ударения на словах невпопад, чтобы надзиратель не успевал схватывать. – Он может быть повторён по спирали. История богата примерами. А если даже и чудом он кончится – не надо думать, что мы вернёмся с тобой в наш город к нашей прежней жизни. Вообще, пойми, уясни, затверди: в страну прошлого билеты не продаются. Я вот, например, больше всего жалею, что я – не сапожник. Как это необходимо в каком-нибудь таёжном посёлке, в красноярской тайге, в низовьях Ангары! К этой жизни одной только и надо готовиться.
Цель была достигнута: отставной гангстер не шелохался, успевая только моргать вслед проносящимся фразам.
Но Глеб забыл, – нет, не забыл, он не понимал (как все они не понимали), что привыкшим ходить по тёплой серой земле – нельзя вспарить над ледяными кряжами сразу, нельзя. Он не понимал, что жена продолжала и теперь, как и вначале, изощрённо, методично отсчитывать дни и недели его срока. Для него его срок был – светлая холодная безконечность, для неё же – оставалось двести шестьдесят четыре недели, шестьдесят один месяц, пять лет с небольшим – уже гораздо меньше, чем прошло с тех пор, как он ушёл на войну и не вернулся.
По мере слов Глеба боязнь на лице Нади перешла в пепельный страх.
– Нет, нет! – скороговоркой воскликнула она. – Не говори мне этого, милый! – (Она уже забыла о надзирателе, она уже не стыдилась.) – Не отнимай у меня надежды! Я не хочу этому верить! Я не могу этому верить! Да это просто не может быть!.. Или ты подумал, что я действительно тебя брошу?!
Её верхняя губа дрогнула, лицо исказилось, глаза выражали только преданность, одну преданность.
– Я верю, я верю, Надюшенька! – переменился в голосе Глеб. – Я так и понял.
Она смолкла и осела после напряжения.
В раскрытых дверях комнаты стал молодцеватый чёрный подполковник, зорко осмотрел три головы, сдвинувшиеся вместе, и тихо подозвал