надзирателя.
Гангстер с шеей пикадора нехотя, словно его отрывали от киселя, отодвинулся и направился к подполковнику. Там, в четырёх шагах от Надиной спины, они обменялись фразой-двумя, но Глеб за это время, приглуша голос, успел спросить:
– Сологдину, жену, – знаешь?
Натренированная в таких оборотах, Надя успела перенестись:
– Да.
– И где живёт?
– Да.
– Ему свиданий не дают, скажи ей: он…
Гангстер вернулся.
– …любит! – преклоняется! – боготворит! – очень раздельно уже при нём сказал Глеб. Почему-то именно при гангстере слова Сологдина не показались слишком приподнятыми.
– Любит-преклоняется-боготворит, – с печальным вздохом повторила Надя. И пристально посмотрела на мужа. Когда-то наблюдённого с женским тщанием, ещё по молодости неполным, когда-то как будто известного – она увидела его совсем новым, совсем незнакомым.
– Тебе – идёт, – грустно кивнула она.
– Что – идёт?
– Вообще. Здесь. Всё это. Быть здесь, – говорила она, маскируя разными оттенками голоса, чтоб не уловил надзиратель: этому человеку идёт быть в тюрьме.
Но такой ореол не приближал его к ней. Отчуждал.
Она тоже оставляла всё узнанное передумать и осмыслить потом, после свидания. Она не знала, что́ выведется изо всего, но опережающим сердцем искала в нём сейчас – слабости, усталости, болезни, мольбы о помощи – того, для чего женщина могла бы принести остаток своей жизни, прождать хоть ещё вторые десять лет и приехать к нему в тайгу.
Но он улыбался! Он так же самонадеянно улыбался, как тогда на Красной Пресне! Он всегда был полон, никогда не нуждался ни в чьём сочувствии. На голой маленькой табуретке ему даже, кажется, и сиделось удобно, он как будто с удовольствием поглядывал вокруг, собирая и тут материалы для истории. Он выглядел здоровым, глаза его искрились насмешкой над тюремщиками. Нужна ли была ему вообще преданность женщины?
Впрочем, Надя ещё не подумала этого всего.
А Глеб не догадался, близ какой мысли она проходила.
– Пора кончать! – сказал в дверях Климентьев.
– Уже? – изумилась Надя.
Глеб собрал лоб, силясь припомнить, что же ещё было самого важного в том списке «сказать», который он вытвердил наизусть к свиданию.
– Да! Не удивляйся, если меня отсюда увезут, далеко, если прервутся письма совсем.
– А могут? Куда?? – вскричала Надя.
Такую новость – и только сейчас!!
– Бог знает, – пожав плечами, как-то значительно произнёс он.
– Да ты уж не стал ли верить в бога??!
(Они ни о чём не поговорили!!)
Глеб улыбнулся:
– А почему бы и нет? Паскаль, Ньютон, Эйнштейн…
– Кому было сказано – фамилий не называть! – гаркнул надзиратель. – Кончаем, кончаем!
Муж и жена поднялись разом, и теперь, уже не рискуя, что свидание отнимут, Глеб через маленький столик охватил Надю за тонкую шею и в шею поцеловал и впился в мягкие губы, которые совсем забыл. Он не надеялся быть в Москве ещё через год, чтоб их ещё раз поцеловать. Голос его дрогнул нежностью:
– Делай во всём, как тебе лучше. А я…
Не договорил.
Они смотрелись глаза в глаза.
– Ну что это? что это? Лишаю свидания! – мычал надзиратель и оттягивал Нержина за плечо.
Нержин оторвался.
– Да лишай, будь ты неладен, – еле слышно пробормотал он.
Надя отступала спиной до двери и одними только пальцами поднятой руки без кольца помахивала на прощанье мужу. И так скрылась за дверным косяком.
41. Ещё одно
Муж и жена Герасимовичи поцеловались.
Муж был маленького роста, но рядом с женой оказался вровень.
Надзиратель им попался смирный простой парень. Ему совсем не жалко было, чтоб они поцеловались. Его даже стесняло, что он должен был мешать им видеться. Он бы отвернулся к стене и так бы простоял полчаса, да не тут-то было: подполковник Климентьев велел все семь дверей из следственных комнат в коридор оставить открытыми, чтобы самому из коридора надзирать за надзирателями.
Оно-то и подполковнику было не жалко, чтобы свиданцы поцеловались, он знал, что утечки государственной тайны от этого не произойдёт. Но он сам остерегался своих собственных надзирателей и собственных заключённых: кой-кто из них состоял на осведомительной службе и мог на Климентьева же капнуть.
Муж и жена Герасимовичи поцеловались.
Но поцелуй этот не был из тех, которые сотрясали их в молодости. Этот поцелуй, украденный у начальства и у судьбы, был поцелуй без цвета, без вкуса, без запаха – бледный поцелуй, каким может наградить умерший, привидевшийся нам во сне.
И – сели, разделённые столиком подследственного с покоробленной фанерной столешницей.
Этот неуклюжий маленький столик имел историю богаче иной человеческой жизни. Многие годы за ним сидели, рыдали и млели от ужаса, боролись с опустошающей безсонницей, говорили гордые слова или подписывали маленькие доносы на ближних арестованные мужчины и женщины. Им обычно не давали в руки ни карандашей, ни перьев – разве только для редких собственноручных показаний. Но и писавшие показания успели оставить на покоробленной поверхности стола свои метки – те странные волнистые или угольчатые фигуры, которые рисуются безсознательно и таинственным образом хранят в себе сокровенные извивы души.
Герасимович смотрел на жену.
Первая мысль была – какая она стала непривлекательная: глаза подведены впалыми ободками, у глаз и губ – морщины, кожа лица – дряблая, Наташа совсем уже не следила за ней. Шубка была ещё довоенная, давно просилась хоть в перелицовку, мех воротника проредился, полёг, а платок – платок был с незапамятных времён, кажется ещё в Комсомольске-на-Амуре его купили по ордеру, и в Ленинграде она ходила в нём к Невке по воду.
Но подлую мысль, что жена некрасива, исподнюю мысль существа, Герасимович подавил. Перед ним была женщина, единственная на земле, составлявшая половину его самого. Перед ним была женщина, с кем сплеталось всё, что носила его память. Какая миловидная свежая девушка, но с чужой непонятной душой, со своими короткими воспоминаниями, поверхностным опытом – могла бы заслонить жену?
Наташе ещё не было восемнадцати лет, когда они познакомились в одном доме на Средней Подьяческой, у Львиного мостика, при встрече тысяча девятьсот тридцатого года. Через шесть дней будет двадцать лет с тех пор. Теперь, обернувшись, ясно видно, что были для России год Девятнадцатый или Тридцатый. Но всякий Новый год видишь в розовой маске, не представляешь, что свяжет народная память со звучаньем его числа. Так верили и в Тридцатый.
А в тот-то год Герасимовича первый раз и арестовали. За – вредительство…
Началом своей инженерной работы Илларион Павлович застиг то время, когда слово «инженер» равнялось слову «враг» и когда пролетарской славой было подозревать в инженере – вредителя. А тут ещё воспитание заставляло молодого Герасимовича кому надо и кому не надо предупредительно кланяться и говорить «извините, пожалуйста» очень мягким голосом. А на собраниях он лишался голоса совсем и сидел мышкой. Он сам не понимал, до чего он всех раздражал.
Но, как ни выкраивали ему дело, едва-едва натянули на пять лет. И на Амуре сейчас же расконвоировали. И туда приехала к нему невеста, чтобы стать женой.
Редкая у них была тогда ночь, чтобы мужу и жене не приснился Ленинград. И вот они собрались уже вернуться – в тридцать пятом. А тут как раз повалили навстречу, кировский поток…
Наталья Павловна сейчас тоже всматривалась в мужа. На её глазах когда-то менялось это лицо, твердели эти губы, излучались через пенсне охолодевшие, а то и жестокие вспышки. Илларион перестал раскланиваться и перестал частить «извините». Его всё время попрекали прошлым, там увольняли, там зачисляли на должность не по образованию – и они ездили с места на место, бедствовали, потеряли дочь, потеряли сына. И, уже на всё рукой махнув, рискнули вернуться в Ленинград. А вышло это – в июне сорок первого года…
Тем более не смогли они сносно устроиться тут. Анкета висела над мужем. Но, призрак лабораторный, он не слабел, а сильнел от такой жизни. Он вынес осеннюю копку траншей. А с первым снегом стал – могильщиком.
Зловещая эта профессия в осаждённом городе была самой нужной и самой доходной. Чтобы почтить в последний раз уходящих, осталые в живых отдавали нищий кубик хлеба.
Нельзя было без содрогания есть этот хлеб! Но оправданье Илларион видел такое: сограждане нас не жалели – не будем жалеть и мы!
Супруги выжили. Чтобы ещё до конца блокады Иллариона арестовали за намерение изменить родине. В Ленинграде и многих брали так – за намерение, потому что нельзя было прямо дать измену тому, кто не был даже под оккупацией. А уж Герасимович, в прошлом лагерник, да приехал в Ленинград в начале войны, – значит, с намерением попасть к немцам. Арестовали бы и жену, да она при смерти была тогда.
Наталья Павловна рассматривала сейчас мужа – но, странно, не видела на нём следов тяжёлых лет. С обычной умной сдержанностью смотрели его глаза сквозь поблескивающее пенсне. Щёки были не впалые, морщин – никаких, костюм – дорогой, галстук – тщательно повязан.
Можно было подумать, что не он, а она сидела в тюрьме.
И первая её недобрая мысль была, что ему в спецтюрьме прекрасно живётся, конечно, он не знает гонений, занимается своей наукой, совсем он не думает о страданиях жены.
Но она подавила в себе эту злую мысль.
И слабым голосом спросила:
– Ну, как там у тебя?
Как будто надо было двенадцать месяцев ждать этого свидания, триста шестьдесят ночей вспоминать мужа на индевеющем ложе вдовы, чтобы спросить:
– Ну, как там у тебя?
И Герасимович, обнимая своей узкой, тесной грудью целую жизнь, никогда не давшую силам его ума распрямиться и расцвести, целый мир арестантского бытия в тайге и в пустыне, в следственных одиночках, а теперь в благополучии закрытого учреждения, ответил:
– Ничего…
Им отмерено было полчаса. Песчинки секунд неудержимой струёй просыпались в стеклянное горло Времени. Теснились первыми проскочить десятки вопросов, желаний, жалоб, – а Наталья Павловна спросила:
– Ты о свидании – когда узнал?
– Позавчера. А ты?
– Во вторник… Меня сейчас подполковник спросил, не сестра ли я тебе.
– По отчеству?
– Да.
Когда они были женихом и невестой, и на Амуре тоже, – их все принимали за брата и сестру. Было в них то счастливое внешнее и внутреннее сходство, которое делает мужа и жену больше чем супругами.
Илларион Павлович спросил:
– Как на работе?
– Почему ты спрашиваешь? – встрепенулась она. – Ты знаешь?
– А что?
Он кое-что знал, но не знал, то ли он знал, что знала она.
Он знал, что вообще на воле арестантских жён притесняют.
Но откуда было ему знать, что в минувшую среду жену уволили с работы из-за родства с ним? Эти три дня, уже извещённая о свидании, она не искала новой работы – ждала встречи, будто могло совершиться чудо и свидание светом бы озарило её жизнь, указав, как поступать.
Но как