Иннокентий, и при том, что он был худ, ещё впали его щёки, он показался замученным, будто недоедающим. – Служить нашим дипломатом, Кларочка, – это иметь две стенки в груди. Два лба в голове. Две разных памяти.
Больше не пояснял. Вздохнул, смотрел в окно.
А понимала ли это его жена? А чем она его укрепила, утешила?
Клара всматривалась и обнаружила такую особенность его лица: отдельно верх лица выглядел довольно жёстко, отдельно низ – мягко. От лба, свободно развёрнутого от уха к уху, лицо косыми линиями сужалось и смягчалось к небольшому нежному рту. Около рта было много мягкости, даже безпомощности.
Разгорался день, весело мелькали леса, много лесу было по дороге.
Чем дальше шёл поезд, тем проще оставалась публика в вагоне и тем заметнее средь всех – они оба, будто разряженные для сцены. Клара сняла перчатки.
На лесном полустанке они выскочили. Кроме них ещё несколько баб с городскими продуктами в сумках вышли из соседнего вагона, больше никого не осталось на перроне.
Молодые люди собирались в лес. И по ту и по другую сторону тут был лес, правда густой, тёмный, некрасивый. Но, как только поезд убрал хвост, бабы дружной кучкой все вместе уверенно подались деревянным переходом через рельсы и куда-то правее леса. И Клара с Иннокентием тоже пошли за ними.
Травы и цветы сразу за линией стояли по плечо. Потом тропка ныряла сквозь несколько рядов берёзовой посадки. Там дальше было выкошено, стожок, а на подросте травы паслась и не паслась задумчивая коза, привязанная длинной верёвкой к колышку. Теперь налево лес распахивался, но бабы бойко сыпали правей, прямо на солнце, где ещё за рядами кустов открывался обширный простор.
И молодые люди согласно решили, что в лес – успеется, а вот в этот сияющий простор непременно им надо сейчас же.
Туда выводила полевая дорога – плотная, травяная. От неё ближе к линии золотилось хлебное поле – тяжёлые колосья на коротких крепких стеблях, а что за хлеб – они не знали, но на красоту поля это не влияло. По другую же сторону дороги, чуть не на весь простор, сколько видеть можно было, стояла голая, запаханная, а потом от дождей оплывшая земля, одни места сырей, другие суше, – и на таком большом пространстве ничего не росло.
Их полустанок был в углу, теперь только они выходили на этот простор – такой объёмный, что никак его нельзя было в два глаза убрать, не повернув головы. И далеко вокруг, и тут за линией сразу – всё обмыкалось лесом сплошным с мелко зазубристым издали верхом.
Вот, кажется, этого они и хотели, не зная, не задавшись! Они побрели так медленно, как спотыкались ноги при головах, запрокинутых к небу. И останавливались, и головами вертели. Линия тоже была не видна, закрытая посадкой. И только впереди, за долготой простора, куда шли они, выдвигалась по пояс из западающей местности тёмно-кирпичная церковь с колокольней. И ещё бабы удалялись впереди, а больше на всём просторе не было ни человека, ни хутора, ни тракторного вагончика, ни брошенной косилки, никого, ничего, – тёплое гульбище ветра и солнца да пространство рыскающих птиц.
В две минуты ничего не осталось от их делового тона и забот.
– Так это – Россия? Вот это и есть – Россия? – счастливо спрашивал Иннокентий и жмурился, разглядывая простор, останавливался, смотрел на Клару. – Слушай, я ведь представляю Россию, но я ведь её не-пред-став-ляю! – каламбурил он. – Я никогда по ней вот так просто не ходил, только самолёты, поезда, столицы…
Он взял её вытянутой рукой, пальцы за пальцы, как берутся дети или очень близкие люди. И так они побрели, меньше всего глядя под ноги. В свободных руках помахивались у него шляпа, у неё сумочка.
– Слушай, сестра! – говорил он. – Как хорошо, что мы пошли сюда, а не в лес. Вот именно этого мне в жизни не хватает: чтоб во все стороны было видно. И чтоб дышалось легко!
– А тебе – неужели не видно? – Его жалоба так тронула её – свои бы глаза она предложила, если б это могло помочь.
– Нет, – качал он, – нет. Было когда-то видно, а сейчас всё запуталось.
Что запуталось? Если уж так запуталось, то это не в убеждениях только, это обязательно и в семье. И если б он ещё немножко добавил, Клара посмела бы тогда вмешаться и открыла бы, как она за него, и как он прав, и не надо отчаиваться!
– Так надо бывает поговорить! – отзывалась она.
Но он на том и кончил. Он уже смолк.
Жарчело. Сняли плащи.
Никто больше не появлялся во всём окоёме, не встречался, не обгонял. За посадкой изредка протягивались поезда, прошумливали, а будто беззвучно, только дымок в движеньи.
Удалявшиеся бабы давно свернули с этой дороги и теперь уже были в центре простора, плохо видны против солнца. Дошли до того поворота и Иннокентий с Кларой: по мягкому полю шла утоптанная (на солнце светлей) тропочка, чуть ныряя на тракторных бороздах. Вкось больших плановых полей протаптывали людишки свои мелюзговые потребности.
Тропа шла к той деревне с церковью, но ещё раньше, в середине простора, она подходила к удивительно тесной, особной кучке деревьев. Куща стояла посреди полей, далеко отступя от всякого леса, и от деревни изрядно, – странная бодрая свежая куща крутых высоких деревьев. Она узкая была, но украшала собой весь простор, она была его центр. Что ж это могло быть? Отчего и зачем среди полей?
Свернули туда и они.
Руки их разъединились. Тропа была на одного. Теперь он шёл позади Клары.
Идёт позади и смотрит тебе в спину. Рассматривает тебя. То ли муж твоей сестры. То ли брат тебе. То ли…
Теперь, чтобы говорить, Кларе надо было останавливаться и оглядываться:
– А как ты будешь меня звать? Не зови Клярэт.
– Не буду. Да я ж тебя не знал. Вообще, на Западе так сокращают, чтоб два-три звука, не больше.
– Я буду тебя Инк звать, ладно?
– Ладно. Очень хорошо.
– Тебя так никто не зовёт?
Нет, простор не был совсем ровный, он незаметно спадал, куда они шли. Местность полого разваливалась, а к той куще деревьев поднималась опять.
Теперь уже видно было, что это – берёзы, и старые, большие, посаженные обводным прямоугольником ровно, а в середине ещё. Как удивительно стояла эта куща, ни к чему не относясь, сама по себе.
– А у тебя когда это всё началось? – спрашивала Клара.
Что – это? Тут много вкладывалось.
Но он не затруднился:
– Наверно, знаешь когда? Когда я стал разбирать мамины шкафы. Нет, может быть и раньше, может и за целый год раньше, а всё-таки – когда я стал разбирать шкафы.
– Это уже после смерти?
– Намного после смерти, намного. Да не так давно. Я ведь… Вот и этого никому не расскажешь, Дотти этого не принимает или не понимает…
(А я пойму!.. Больше, больше о Дотти, мы так разговоримся сейчас! Тебе будет легко!..)
– …Я ведь очень плохой был сын, Кларонька. Я ведь при жизни маму по-настоящему никогда не любил. Я ведь во время войны из Сирии даже на её похороны… Слушай, а это не кладбище?
Остановились. И сразу поняли: да, кладбище! И как же они раньше…? Ничем другим и быть не могла эта отдельная среди рабочих полей неприкосновенная сень.
Хотя ещё не было видно крестов, ни могил. Они ещё переходили дно разлога, перескакивали через мокредь (Иннокентий прыгнул хуже Клары, угодил одним ботинком в грязное, но она не подавала ему руки на перепрыг, чтобы не обидеть). Ещё поднимались, и неожиданно круто.
Ни оградой, ни заборными столбами, ни канавой, ни валом – ничем не было кладбище обведено, только стояли по ровну́ эти старые берёзы, соединясь в верхах, а земля поля ровно и открыто, как воздух в воздух, переходила в густую славную мураву, без сорняков и почему-то невысокую, хотя не топтанную и не стриженную. Мурава росла такая, какая нужна и приятна на кладбище.
Как здесь было тенисто, тихо! Это было самое чистое и живое убежище во всём охвате распланированной местности!
Вокруг иных могилок были ограды. А то – просто безымянные пирамидальные травяные холмики. И даже свежие.
– Как просторно! – удивлялся Иннокентий. – Тут сто могил, не больше, и можно ещё пятьдесят разместить свободно. И наверно, приходи, копай, никого не спрашивай. А в Москве, где мама лежит, там разрешение хлопотали в Моссовете, и директору кладбища что-то совали, и между двух могил негде ногу поставить, и ещё перекапывают старые под новые.
Вот эти старые берёзы и отстояли кладбищенское раздолье от тракторов.
Сами плащи на землю бросились, само как-то селось – лицом к Простору. Отсюда, из тени и за солнцем, он хорошо смотрелся. Чуть белела, уже далёкая, будка полустанка. И поверх линейной посадки переползал дымок.
Смотрели, дышали, молчали. Очень хорошо сиделось. На восставленные столбиками колени Инк положил голову, сидел так. И Кларе открылся его затылок: как у мальчика слабый затылок, но обработанный терпеливым умелым парикмахером.
– Какое чистое кладбище! – удивлялась Клара. – Скотом не загажено, мазута не налито.
– Да, – с наслаждением выдохнул Иннокентий. – Вот бы где похорониться! Ведь потом не удастся, пропустишь. Будут гроб свинцовый в самолёт совать, потом в автобусе куда-нибудь…
– Когда, Кларонька, всё ложь – очень утомляешься рано. Очень рано, вдвое быстрей. – Он и говорил слабым усталым голосом.
Это могло быть о его работе. А может – обо всей жизни. А может – только о жене.
Доспрашивать Клара не могла.
– И что же – в шкафу?
– В шкафу? – сосредоточил Иннокентий свой всегда не безпечный, всегда озабоченный взгляд. – В шкафу вот что… – Но, кажется, только предвидя этот подробный рассказ, он уже устал от него. – Да нет, это долго… я как-нибудь потом…
Если уж сейчас – долго, то когда ж и рассказывать?.. Или такая его черта, что интересно ему только то, что ново, что первый раз?
На каком же тогда лету у него всё перехватывать?
– Значит, у тебя никого родных не осталось?
– Представь себе – дядя, мамин брат! Причём я о нём тоже ничего не знал до прошлого года.
– Никогда не видел?
– То есть видел маленьким, но совершенно не запомнил.
– Где же он?
– В Твери.
– Где?
– В Калинине. Два часа езды – а никак не соберусь. Да когда мне, если я и в России не бываю?.. Написал ему, старик обрадовался.
– Слушай, Инк, надо поехать! Ведь потом тоже будешь жалеть!
– Да я и думаю