чрезвычайно низкой. Периодически в разных губерниях и областях случался голод, от которого страдали миллионы сельских жителей. В чем другом, а в этом не соврали марксистско-ленинские толкователи: российское государство во второй половине XIX века действительно было самым слабым звеном в мировой цепи империализма и имело внутри себя целый букет антагонистических, то есть непреодолимых противоречий.
Важнейшее из них — конфликт между дворянством и крестьянством. Или, если взять проблему шире, между «двумя Россиями», словно бы двумя совершенно разными (и объективно чуждыми, сплошь и рядом враждебными друг другу!) народами в лоне одного и того же русского этноса. Между просвещенной частью общества и теми, кого звали простонародьем. Отмена крепостного права, конечно, переменила многое во взаимоотношениях этих классов, но решающего прогресса, а тем более общественной стабильности не принесла. Крестьянство по целому ряду причин — из-за особенностей общинного землеустройства, условий выкупа земли, из-за отсталости аграрных технологий и общей культуры, природных катаклизмов и т. п. — пребывало в перманентном кризисе. К тому же увеличился прирост населения, больше младенцев стало выживать. В деревне стремительно росло число едоков при прежней чудовищно низкой производительности труда. Горький в 1917 году сообщал об урожайности в России: с «площади / десятины наш крестьянин снимает хлеба и картофеля 20 пуд., тогда как в Японии эта площадь дает 82 пуд., в Англии 84, в Бельгии — 88» [Горький, 1990: 43].
Бухарин [Бухарин, Преображенский, 1994: 41] приводит другую подборку не менее показательных данных:
Каждая десятина давала средний урожай за период с 1901–1910 года, пудов
Очевидно, что при такой производительности русским крестьянам, в чьих руках, между прочим, были не одни бросовые суглинки, но и лучшие в Европе черноземы, никакие переделы — как внутри общин, так и «по мужицкой справедливости» в масштабах всей страны — помочь не могли. Кстати, видно отсюда еще и то, как далеко шагнуло земледелие в развитых странах, где урожай в 50 центнеров считается заурядным. А в Советском Союзе, да и в современной Российской Федерации урожайность зерновых… по существу не изменилась за сто лет!
Итак, отечественное земледелие что с крепостными, что без них неумолимо вело в тупик. Один из популярных в сегодняшней России ответов на роковой вопрос — почему мы веками живем так, как жить нельзя — примитивный географический детерминизм: дескать, широты не те и погода неподходящая для устойчивого земледелия. (А разве пресловутые английские туманы, засушливая жара центральной Испании или континентальный климат канадских прерий так уж сильно лучше для быта и хлеба?) И ладно еще, что ни один из «народных климатологов» не предлагает никаких собственно аграрных рецептов успеха — коль скоро таковые невозможны по условиям задачи. Но любопытно, что все подобные теории завершаются одинаковым выводом, вообще не связанным с сельским хозяйством как таковым: надо, мол, решительно отвергнуть все «чуждые западные ценности», особенно демократию и рынок, полностью изолироваться от мира и снова, как встарь, зажить единым, могучим колхозом имени товарища Сталина. Иначе пропадем!
Нет, совсем даже не в морозах тут дело. Пусть император Александр отменил рабскую повинность на земле и в войсках, дозволил кое-какое самоуправление и суды присяжных. Но в целом общественная система и ее политический класс законсервировались, скажем так, на уровне позднего, перезрелого феодализма. В Европе и Северной Америке меж тем давно уже свершилась промышленная революция и активно складывалось гражданское общество современного образца. А среди царских подданных мужского пола, православного исповедания и русской национальности грамотных было в 1850 году 19 % — аккурат столько Запад имел в эпоху Реформации, в XVII веке! Не случайно в России в веке XIX варварскими эксцессами сопровождались эпидемии, с которыми крестьянство не только не могло бороться, но не умело понять их причин и природы. Начальное образование сделалось общеобязательным лишь после первой русской революции, в 1908 году.
Основой основ оставалась сельская община — мать всех социализмов, когда-либо «побеждавших» в пространстве от Пном-Пеня до Ла-Паса. Что же это такое?
Если речь о дореволюционной России — это замкнутое репрессивное сообщество выморочных субъектов: полухозяев, полурабов. Имущественные права и обязанности каждому общиннику назначал так называемый мир, то есть собрание односельчан. Земельные наделы менялись с большим или меньшим постоянством, переходя из рук в руки: ни один участок никогда не становился для «держащей» его семьи полностью своим. Такой патерналистский уклад, конечно, давал его участникам определенный уровень взаимовыручки и круговой поруки (кроме тех нередких, как сказано, случаев, когда бедовать приходилось всем миром). Но он же наложил неизгладимый, как окончательно становится ясно в наши дни, отпечаток на общественные нравы и национальную психологию не только русского, но и многих других российских этносов. Именно эти исконные традиции чем дальше, тем сильнее мешают стране справляться с любыми вызовами истории.
Общинное миропонимание агрессивно отторгало все, что казалось непривычным и чужим. Люди, склонные к независимой инициативе и новшествам, либо выталкивались вон, либо кончали так, как показано в первых кадрах фильма «Андрей Рублев» — падением с колокольни в прямом или переносном смысле. В общине с ее действительно особой — казенной духовностью все должно быть «заодно, под одно» (как писал в позапрошлом веке знаток русской деревни Глеб Успенский): выделиться может только тот, кому начальство дозволило. А начальник, да и вообще каждый, кто землю не пашет, не льет на нее ведрами пот — в глазах общинника праздный нахлебник на его умученной шее. Иное понимание природы труда, как и всякую другую «баламутную» мысль, он отпихивает от себя с тупой угрюмостью или с бешеной злобой.
Потому «парень родом из народа», если сам исхитрится выбиться на начальственную или любую мало-мальски «умственную» должность, почти гарантированно превращается в настоящего тунеядца. Эти простые лица, расплывшиеся или сурово насупленные, одинаково узнаваемы на поблекших от времени постерах Политбюро и на экранах сегодняшних телевизоров.
Отсюда самый принципиальный момент. «Бездуховный» западный обыватель, планируя любой свой жизненно важный шаг, веками привык исходить из собственных возможностей — социального статуса, кошелька, свободного времени, личных умений и навыков и так далее. Типичный же россиянин как вел, так и ведет до сих пор отсчет от противного: что ему дадут сделать другие. Или не дадут ни при каких обстоятельствах. (Принцип тотальной зависимости не одних простецов обязывал, но выстраивал весь русский мир наподобие некоей несущей вертикали. Как известно, даже «наше всё», великий Пушкин много лет мечтал побывать в Европе и объективных к тому препятствий вроде нищеты, отсутствия вида на жительство или незнания иностранных языков, по всей очевидности, не имел. Но так и умер с этой мечтою, поскольку царь Николай решил назначить его невыездным.)
Соответственно, «у них» большинство нормальных людей стремится приобрести законным путем то, чего им недостает. А российская душа рано или поздно приходит к жажде истребить препоны на пути к своей мечте, причем непременно «до основанья». Именно так самым всеобщим, чуть ли не единственным массовым интересом в России сделалось отрицание существующего порядка вещей. Так сложилась, а затем в первый раз разрушила государство «партия вселенского протеста», объединившая и земледельцев, и босяков, и интеллигенцию, и немало аристократов. В конечном счете этот роковой принцип породил «негативную самоидентификацию»: несколько поколений советских людей отдавали силы, а часто и саму жизнь не ради того, чтобы обустроить свой дом, но чтобы когда-нибудь их страна смогла развалить чужие. И в наши дни «национальная гордость от противного» отзывается то одной, то другой идиотской сварой с меньшими государствами, сбежавшими из-под руки такой державы. А главное — совершенно уже бессильным, но самозабвенным до полной невменяемости антизападничеством. («Что означает сегодня быть русским? — вопрошает Александр Дугин, претендующий на роль придворного историософа. И отвечает: — Это значит быть антиамериканцем!» Генезис же ненависти к Америке, как основополагающей национальной идеи, сей мудрец выводит… аж из эпохи Киевской Руси.)
Между прочим, в тех же Соединенных Штатах народ, когда устроил у себя первую революцию, после всех бурь и невзгод добился ровно того, к чему стремился изначально. То есть независимости своей экономики от заокеанских правителей и, как следствие, быстро растущего процветания нации. Вторая гражданская война уничтожила рабство негров, и через неполных полтора столетия после нее президентом великой страны избран темнокожий политик. Да и во Франции, в Великобритании, в Италии и в «Больших Нидерландах» Тиля Уленшпигеля, нынешнем Бенилюксе, во многих других европейских странах, даже столь «новых», как Польша — цели и результаты пережитых в разные века великих потрясений совпали практически без зазоров.
У девяти из каждого десятка жителей Российской империи накануне ее краха желание было, в общем-то, одно: «Земля — крестьянам!». Много земли совершенно задаром. И еще народ мечтал о воле. Чтобы, значит, ни начальства, ни буржуев больше не было, ну а уж если без начальников совсем никак, то чтоб были все свои. Заодно и под одно! Россия «первая», огромная, инертная и косная, дошла до края в своем яростном неприятии «другой России».
В реальности получили — продразверстки, коллективизацию, голодомор и Гулаг.
Только придумали все это не Ленин, не Сталин и не Троцкий, в чем сегодня рвутся обличить каждого из них бойцы разных политических станов, с несовпадающими мотивами и приоритетами. Любой из троицы лишь использовал на собственный неповторимый манер, но с одинаковыми целями феномен, давно сложившийся в своих самых главных и неизменных сущностных чертах. Далее, как говорится, — везде.
Предки большевизма
Теперь вернемся в XIX век, точнее, к его истокам. Русские вопросы, сегодня признаваемые как бы извечными — «Кто виноват» и «Что делать» — стали обсуждаться в просвещенном обществе сперва подспудно, а потом и публично сразу после победы над Наполеоном. От слов периодически переходили к делу; проливалась кровь — и правителей, и тираноборцев. Советская официальная история отдавала должное народникам, а также всем другим террористам и мученикам идеи. Однако идейную связь Ленина с теми, кто до него боролся с самодержавием, эта история отрицала — раньше «шли не тем путем». Хотя некая преемственность отмечалась воленс-ноленс: каждый советский интеллигент помнил еще со школьной, а затем и вузовской скамьи родословие большевистской революции по формуле, отчеканенной самим Лениным: «Мы видим ясно три поколения, три класса, действовавшие в русской революции. Сначала — дворяне и помещики, декабристы и Герцен. Узок круг этих революционеров. Страшно далеки они от народа. Но их дело не пропало. Декабристы разбудили Герцена. Герцен развернул революционную агитацию. Ее подхватили, расширили, укрепили, закалили революционеры-разночинцы, начиная с Чернышевского и кончая героями «Народной воли». Шире стал круг борцов, ближе их связь с народом».
То, что Ленин одних лишь российских социал-демократов признавал подлинными борцами с самодержавием — это его точка зрения,