кто в состоянии так совершенно оторваться хотя на миг от жизни, чтобы независимо сверху взглянуть на нее? Один, только один есть у нас непогрешимый руководитель — мировой Дух»*.
Есть что-то гетевское в этом признании относительности всех человеческих оценок и суждений пред лицом вечного и бесконечного Бога-Природы. Но как это непохоже на моральное миросозерцание Толстого, каким мы знаем его теперь!
Теперь Толстой, то есть Толстой как религиозный мыслитель, не ценит и не любит Природы. Бог в Природе и Природа как Бог совершенно чужды ему. Бог-Природа, тот Бог, которым и в котором жил Гете, для него не существует. Еще одно сопоставление с Гете. Толстой несомненно один из самых убежденных проповедников христианского нравственного учения, но живая личность Христа для него неинтересна и даже не существует. И тут какая разница по сравнению с Гете, для которого вся ценность христианства состояла именно в личности Христа!
Еще другой великий религиозный вопрос, другую страшную метафизическую загадку поставил своей жизнью пред нами Толстой.
Толстой не только восстал на красоту. Все мы знаем, что он не только бесчувствен к Культуре, но и прямо ей враждебен. Именно — культуре, а не только «цивилизации», Шекспиру и Гете и всей современной науке и технике, а не только кинематографу и авиации. Почему «культура» побеждает и подчиняет все ему дорогое «простое», «мужицкое»? Толстой понимал, что дело тут не в простом внешнем насилии, что корень зла лежит глубже. Он понимал, что культура есть сила. Но у Толстого как религиозного мыслителя нет ни малейшего тяготения и почтения к человеческой Силе. В ней он не видит ничего божественного. Для него Сила, так же как Красота, есть начало злое, дьявольское. Добро и Бог для него всецело исчерпываются и поглощаются началом Любви, и началу Силы, как началу положительному, в его религии, так же нет места, как и началу Красоты. Сила для него в нравственном смысле всецело сливается с насилием, то есть с грубым откровенным принуждением одного человека по отношению к другому. Сила если не тождественна, то равноценна с насилием.
В этом отношении целая пропасть лежит между Толстым и великими английскими моралистами XIX века Карлейлем и Рескиным. Борцы против «мещанского» духа и «мещанской» морали, оба, и Карлейль, и Рескин, страстно любили культуру и ясно видели в ней творческую работу религиозного начала.
Разногласие между Толстым и великими английскими моралистами есть не только разногласие в оценке культуры. Его захват гораздо шире.
Карлейль и Рескин любили в культуре Силу. Отсюда — их проповедь дисциплины и авторитета, защита государственного могущества и войны.
Это глубочайшее моральное разногласие, упирающееся в разногласие метафизическое. Более того, тут прямо разные, даже антагонистические мироощущения, различная религия.
Есть ли Сила или, точнее, превосходство в силе, просто факт или оно указует на нечто основное, метафизическое, а потому имеющее и огромный моральный смысл? Совершенно ясно, какое значение имеет этот вопрос для моральной оценки всей современной культуры и как из различного отношения к Силе вытекает различная оценка этой культуры.
Как Добро связано с Силой? Отрицательно или положительно? Моральная проблема Силы есть как бы та загадочная метафизическая бездна, в которую — перед пытливым философским взором — расширяются все предельные проблемы современности: социализм (равенство неравных по силе!), вечный мир (отказ от войны!), национальный вопрос (есть ли национальное самоутверждение нравственная правда или, наоборот, неправда?) и целый ряд других жгучих вопросов, волнующих современного человека. В конечном счете, все эти вопросы таят в себе проблему Силы.
Великое религиозное значение Толстого состоит именно в том, что своей личностью и своей жизнью он с гениальной мощью поставил перед современным человечеством две основные проблемы мирового и человеческого бытия: проблемы Красоты и Силы.
И как бы мы ни решали, как бы человечество в своей коллективной жизни, которая, по слову самого Толстого, есть «столкновение бесчисленных произволов», ни решало эти проблемы, — Толстой в своей суровости и прямолинейности дал нам великие уроки такой последовательности и честности мысли, от которой человечество почти отвыкло.
Он подверг своему суду не частности и выводы, а основы и посылки всей современной культуры и культуры вообще. В этом отношении — да и не только в этом — Толстой подлинный восстановитель христианства. Подобно христианству, он моральному и религиозному сознанию человечества принес «не мир, но меч». И оскорбление памяти Толстого, думается мне, будет заключаться не в том, что мы мужественно и сознательно отвергнем его «меч», а в том, что мы из преклонения перед его личностью, по нравственной дряблости и умственной трусости, станем притуплять толстовский «меч» и обратим это страшное орудие морального рассечения и духовного прояснения в безобидную игрушку, служащую для жалкого примирения непримиримого и, хуже того, для лицемерного затемнения подлинной остроты загадок нашего нравственного и общественного бытия.
Отдав Красоту во власть дьявола и изгнав из религии всякую поэзию, Толстой превратил ее в скорбную пустыню суровой морали самоограничения личности.
Вот почему так проста и так безотрадно скудна его этика. Она не обвеяна никаким личным отношением к личному Богу. Христос тут не присутствует, как живой образ Бога. А в то же время высшая метафизическая и, если угодно, эстетическая проблема нравственности: как примирить самоограничение личности с ее самоутверждением? — тут вовсе не ставится. Между тем только в непрерывном разрешении этой проблемы может состоять истинное моральное творчество.
Мораль Толстого так скудна потому, что Толстой слишком моралист, что вся загадка мира разрешается для него в моральную проблему всецелого подчинения нравственному велению Бога.
И именно потому, что он слишком моралист и в своей морали узкий догматик, он не может так подняться над нравственным миром, как поднялись более богатые и глубокие религиозные натуры. В его морали нет той улыбки снисхождения и всепрощения, которая озаряет лицо Христа. Нет у него и того глубокого и примиряющего проникновения в неустранимые противоречия и убожества человеческой природы, которое так характерно для родившейся из скепсиса религии Паскаля.
2Почему Толстой не мог стать великим религиозным реформатором? Для того, чтобы быть таковым, нужна или великая личная святость, или огромное религиозное действие.
Был ли в восстании Толстого против красоты и искусства личный подвиг? Объективно это был величайший подвиг, величайшая жертва, которую мог принести такой человек. С этой жертвой может быть сравниваемо разве только отречение от светской науки такого ученого, как Паскаль. Но субъективно в религиозном перевороте, совершившемся с Толстым, не было или почти не было элемента личного подвига или жертвы. Этот переворот стоил ему, несомненно, больших усилий мысли, но усилий воли не видно. Толстой не оторвал своей души от искусства и красоты, а просто у него не стало к ним вкуса. К религии он пришел, не возненавидев красоту и искусство, а из удручающего сознания пустоты жизни, которая была ими наполнена. Великий человек, он никогда не был великим грешником и не мог стать великим праведником. А прирожденным праведником он никогда не был; в нем не было никогда той святости, которая дается без борьбы и подвижничества, которую прирожденный святой получает из себя. Вообще моральная личность Толстого не стояла на уровне его проповеди, она была меньше и слабее ее.
Недоступно было Толстому и то религиозное действие, которое и без личной святости может сделать человека великим религиозным реформатором. Для такого религиозного действия Толстой был все-таки слишком литератором и барином. Для такой роли нужно было другое воспитание и другая натура, более действенная и в то же время более гибкая, более властная и в то же время более пластическая.
Словом, Толстой не был ни Франциском Ассизским, ни Мартином Лютером.
Тем не менее в истории и психологии религии Толстой занимает совершенно особое место. Именно отсутствие поэзии в его религии, позитивная трезвость его религиозного духа есть нечто своеобразное и замечательное. Проникновение религией, религиозные «обращения» весьма часто соединяются с экстатическим, «патологическим» состоянием духа. Вольтер считал религиозность Паскаля сумасшествием; в наше время говорят об его наследственной неврастении. И вообще часто заметна опирающаяся на известные неоспоримые факты склонность — религиозное направление мысли и чувств рассматривать как выражение психической неуравновешенности, как явление по существу ненормальное и болезненное в человеке, ставшем на уровне новейшей культуры. С этой точки зрения, пример Толстого в высшей степени поучителен. С тех пор, как он отдался религии, он живет только ею: к его религиозности не подмешивается никаких мотивов, посторонних религии. И в то же время религии он отдался в состоянии полного физического и душевного здоровья. Его «обращение» к Богу не может быть объяснено никакими «физическими» причинами, никакой «физиологией» или «патологией». Это дело чистого духа, факт моральный или «спиритуальный» в самом подлинном и самом позитивном смысле слова. Именно этот характер обращения Толстого к Богу придает ему особое и глубокое философское значение.
3Не будучи великим религиозным реформатором — возможен ли вообще таковой в наше время? — Толстой есть огромная сила в культурном и общественном развитии современности. Говоря о значении Толстого для нашего времени, не следует забывать, что он весь, и как художник, и как мыслитель, всего же более как индивидуальность, стоит как бы над временем. Борьба такого великого художника с искусством и красотой есть факт сам по себе громадный, независимо от каких-либо практических последствий его для общественной жизни, и имеет, выражаясь философски, вневременное значение.
Но деятельность Толстого, связанная с этим фактом, несомненно имела и имеет в то же время огромные практические последствия. Прежде всего — политические. Я всегда думал и в резкой форме высказал это во вступительном редакторском слове к первому номеру «Освобождения», что Толстой один из самых мощных разрушителей нашего старого порядка. Равнодушный к политике в тесном смысле, он проповедовал такие общие идеи и высказывал такие мысли по частным вопросам, которые имели огромное политическое значение, и этой его проповеди была присуща вся та сила, которую давали гений и авторитет гения. Среди идейных проповедников свободы личности в России Толстой был самым мощным и самым влиятельным.
Общим местом является теперь признание его влияния как моралиста. Вне всякого сомнения, множество людей под его влиянием оглянулось на себя, подвергло себя внутреннему суду, обострило свою совесть и изменило так