П. Б. Струве Романтика против казенщины
Имя г. Розанова является, наверное, для большинства читателей синонимом обскурантизма и изуверства. Спору нет: в умственном творчестве г. Розанова есть явственная доля изуверства. Но, с другой стороны, среди современных русских писателей вряд ли кто другой нанес практическому обскурантизму и изуверству столь тяжелые литературные раны, как Розанов. Публицисты, так называемые прогрессивные, и публицисты реакционные по основным вопросам так разномыслят, что не могут с успехом оспаривать друг друга аргументами и даже словами. Их полемика не может не быть противопоставлением двух по существу и в корне, toto coelo {резко отличаются (буквально на «целое небо») (лат.).}, враждебных точек зрения. Г-н Розанов находится в ином положении. Он в «их» собственном лагере поднял знамя восстания; он грозит изнутри взорвать цитадель реакционного мировоззрения; он враг не внешний, а внутренний и потому он страшен, гораздо страшнее гг. Арсеньева1, Михайловского и даже Владимира Соловьева. Да не подумает читатель, что г. Розанов обратился в либерала или даже радикала. Ничуть не бывало. Г. Розанов остался тем, чем он был. Дело только в том, что он sit venia verbo {если так можно выразиться (лат.).} диалектически развил в своем собственном духовном содержании внутренние противоречия, присущие консерватизму как культурному миросозерцанию.
Г. Розанов был призван показать глубокую рознь исторически и психологически неразрывно скованных друг с другом зиждущих начал консерватизма.
И роковое их слияние,
И поединок роковой2.
Не он, впрочем, первый несет в себе и выносит наружу это зияющее противоречие.
История славянофильства, к которому г. Розанов, в сущности, примыкает, есть та же идеологическая драма, но только в более крупных размерах. Сперва это гонимая или еле терпимая казенщиной романтика, с широким размахом мысли. Таково славянофильство в эпоху расцвета. Затем, в эпоху декаданса, эта романтика была обращена на казенные надобности и жив дух ее вынут. Но поскольку славянофильство духовно живо до сих пор, оно остается бьющейся в казенных цепях романтикой, протестующей или, по крайней мере, фрондирующей. Даже г. Шарапов (да простят мне крупные тени старых славянофилов кощунственное сопоставление их с г. Шараповым!), даже г. Шарапов и тот вопиет против казенщины.
Консерватизм может быть или целостным культурным миросозерцанием, как у славянофилов, или узким направлением практической политики, как у Каткова. В первом случае консерватизм непременно заключает в себе элементы романтики. Общественной романтикой мы называем именно стремление к такому целостному общественному строю, который в жизни или вытесняется, или уже совершенно вытеснен. Романтика всегда поклоняется мертвому или полуживому, но в то же время целостному и идеально одухотворенному. Мне могут сказать, что под это определение романтики подойдет и прямая ее культурная противоположность: ренессанс классической древности. Но ренессанс только внешним образом, по форме, был воскрешением из мертвых и возрождением; внутренне, по своему культурно-общественному содержанию, он был не возрождением, а рождением нового европейского человека, совершенно не похожего ни на средневекового, ни на античного. Романтическая маска воскрешения мертвых прикрывала критический процесс мучительных родов нового человеческого существа. Исторически «ренессанс» смотрел вперед, а не назад; романтика же всегда смотрит назад. Исторически «ренессанс» {В этом смысле в истории был только один ренессанс.} рождал и родил, романтика возрождала и оживляла, но ничего не возродила и никого не оживила. Конечно, и в романтике были и есть элементы живучие, но эти элементы принадлежат не романтике как таковой, это атрибуты той «человеческой природы», отрицание которой ныне вошло в моду.
Как бы то ни было, консервативная романтика, создавая или воссоздавая целостный культурно-общественный идеал, требует его целостного воплощения в жизни. Консервативная казенщина охраняет данную конкретную и в своей конкретности, наличности и несомненности грубую действительность соответственными параграфами, а также не выраженными ни в каких параграфах «мероприятиями». Романтика идеалистична и даже более того мистична; казенщина отличается иссушающим реализмом практичности. У нее нет целостного идеала; она всегда направлена на частности и с ними превосходно, в пределах «задания», справляется. Если бы жизнь всегда укладывалась в частности и всегда была бы так же трезва и практична, как казенщина, то бесконечное торжество последней над жизнью было бы обеспечено. Вспомним теперь о том несомненном факте, что даже самый романтичный консерватизм, переходя из теории в практику, пользуется, по общему правилу, для своего воплощения чисто «казенными», т. е. совершенно внешними, до грубости внешними средствами, и мы поймем ту внутреннюю драму консервативного миросозерцания, которая так ярко разыгрывается и в умственном творчестве г. Розанова.
Если не ошибаемся, драма уже сыграна. Романтика победила, и г. Розанов, таким образом, практически перестал быть консерватором.
В его лице наше современное консервативное направление потеряло (и навсегда, думается мне) самую крупную философскую голову и самый замечательный литературный талант. И во всем этом виноват романтизм, возвышающийся у г. Розанова до глубочайшего мистицизма. В самом деле: если консервативный идеал имеет романтико-мистическое содержание и мистическую санкцию, то его нельзя поддерживать казенщиной, которая всегда проникнута рационализмом и практичностью. Наоборот, казенщина одним своим прикосновением убивает мистический идеал. Она опаснее для этого идеала, чем открытая и самая враждебная критика, потому что нападает незаметно, «аки тать в нощи», и умерщвляет изнутри, прикидываясь дружественной силой.
Самым ярким теоретическим выразителем чистой казенщины, отрешенной от всякой романтики и мистики, был Катков 80-х годов. Его либеральное прошлое, от которого он не разом отвратился, а постепенно удалялся, было хорошей формальной школой для его последующего казенного рационализма.
Но чем мог казенный рационализм привязать к себе консервативную романтику с ее страстным мистицизмом? Вот целая историческая проблема. Почему романтик Розанов пошел за практичными катковцами, или, наоборот, почему мистик Достоевский, продолжателем которого был г. Розанов, сделался кумиром и оракулом этих столь рациональных и трезвенных людей? Откуда, я ставлю вопрос вновь в его общей форме, этот логически и идеологически противоестественный союз мистической романтики с рациональной казенщиной? Я не буду рассматривать этого вопроса как социологическую проблему, не буду вскрывать реальных общественных корней этого любопытного идеологического альянса. Укажу только в немногих словах, что консервативная романтика, являясь идеологическим отражением определенных общественных интересов, необходимо должна звать на помощь казенщину и льнуть к ней и, с другой стороны, столь же необходимо, как социальный утопизм, приходить с ней в столкновение и от нее отталкиваться. С другой стороны, казенщина нуждается в поддержке тех общественных групп, которые рождают романтику как общественную идеологию; но, нуждаясь в романтике, она не может всецело отдаться ей. Укажу любопытный частный пример важной государственной реформы, явившейся на свет Божий как ответ на романтическое «алкание» (с этим понятием и словом мы еще встретимся у г. Розанова) определенной общественной группы, но ответ совершенно казенный и потому идеальным моментам романтики совершенно не удовлетворяющий. Я имею в виду институт земских начальников, характерный своим сочетанием бюрократического типа с классовым содержанием. Здесь меня занимает, впрочем, не социологическое, а психологическое отношение между казенщиной и романтикой в новейшей истории русской общественной мысли. Союз этих двух психологически враждебных и социально связанных духовных укладов определялся тем, что, помимо социальных причин, на которые мы только что намекнули, у них был общий враг: рационалистическая критика. Под этим названием мы объединяем все прогрессивные направления, враждебные как казенщине, так и мистике. Безраздельное господство этой рационалистической критики над общественной мыслью вызвало в 80-х гг. сильную казенно-романтическую реакцию. Но уже скоро в этом лагере стал обозначаться психологически неизбежный процесс разложения. Самым крупным фактом в нем было отпадение г. Владимира Соловьева, примкнувшего, несмотря на свой мистицизм, к либеральному «Вестнику Европы» {Психологически это меня не удивляет: мистицизм г. Соловьева, хотя иногда и выкидывает странные колена, в общем, все-таки бледный и скучный схоластический мистицизм, всего более способный вступить в комбинацию с умеренным либерализмом. Совсем иное яркий, но крайне капризный и вообще крайний мистицизм г. Розанова.}.
Гораздо позже откалывается, никуда не примыкая, г. Розанов. Я думаю, что он и не может никуда примкнуть, что он навсегда останется «диким». Он слишком мистик, слишком целостен и потому слишком индивидуален, чтобы принять какую-нибудь программу, сковать себя какими-нибудь частностями, тем паче казенными. Во всяком случае, г. Розанов отказался от казенщины: душа не вынесла.
Со свойственной ему чисто-юродивой силой он высказал это в статье «Катков как государственный человек» («Биржевые ведомости», No 283 от 17 октября 1897 г.), написанной по поводу изданного г. Грингмутом сборника «Памяти M. H. Каткова»3. В этой статье г. Розанов вслед за г. Грингмутом характеризует политические программы западников и славянофилов и противопоставляет им программу Каткова. «Общее у них (западников и славянофилов), говорит г. Розанов алкание; и вот общее же у Каткова, неизменное на протяжении всей его деятельности сытость; сытость души эмпирическим содержанием действительности». «В этом заключается великая государственная заслуга Каткова», говорит г. Грингмут. О, нет, ответим мы: в этом его малость; в этом, и только в этом лежит губительная для его памяти сторона его деятельности, тут червь, точащий его пирамиду, и, наконец, мы решаемся даже это сказать; тут, в этом практицизме его лежит именно мечтательность его ума, неопытность сердца, незнание действительности. Тут он иллюзионист, создатель самых коротких и близко гибнущих видений… «Катков» и его «десятилетняя» память. Катков «как великий государственный человек». Нет малый. Почему? Он среди идущих и не тех, которые ведут. Его сущность, как она правдиво формулирована г. Грингмутом, и заключается не только в отсутствии, но до известной степени в коренном отрицании, в отрицании навеки, в отрицании для всего народа этих «зовущих голосов», этих таинственных «зовов», на которые, оборачивая во все стороны голову, мы не понимаем, откуда они несутся, но почему-то, все дела бросая, спешим их выполнить. Как это прекрасно выразил наш поэт, очевидно в себе эту глубокую тайну почувствовав:
Из света и пламя
Рожденное слово…
И где я ни буду,
Услышав то слово
Узнаю повсюду…
Не кончив молитвы,
На зов тот отвечу
И брошусь из битвы
Ему я навстречу4.
«Мы назвали Каткова, продолжает г. Розанов мечтателем: это потому, что им не принята в расчет коренная действительность истории, самый главный ее нерв, хотя в то же время и наиболее тонкий, менее всего грубо нащупываемый; и потому же