он не брезгает горничными, служанками, посещает места их собраний и увеселений, он и в церковь-то по воскресеньям заглядывает все в этих же видах. Как у прямого потомка севильского обольстителя, у него специально для этого вымуштрованный и выдрессированный лакей. Но совершенно немыслимо даже представить себе нашего Печорина «работающим» с каким-нибудь доморощенным или привозным Лепорелло! Иоганнес — типичный Дон Жуан-хищник, только Дон Жуан новейшей формации. Он и сам с презрением отзывается о «заурядных обольстителях»: «Простое обладание, по-моему, ничто, да и средства, ведущие к нему, вообще довольно низменного сорта, — записывает он, — обольстители этого пошиба не пренебрегают ни деньгами, ни насилием, ни чужим влиянием, ни, наконец, сонными порошками… Что же это за наслаждение — овладеть любовью, которая не отдается вполне свободно и добровольно!»
Поэт и эстет, Иоганнес и в свою дон-жуанскую практику вносит соответственные методы: «Я могу отдать себе справедливость: всякая девушка, доверившаяся мне, встретит с моей стороны вполне эстетическое обращение. Положим, дело кончается обыкновенно тем, что я обманываю ее, но это тоже происходит по всем правилам моей эстетики». В отличие от исторического Дон Жуана-хищника, для новейшего Дон Жуана-эстетика целью его упорных домогательств бывает иногда только поклон или улыбка, так как в них именно, по его мнению, заключается особая прелесть данного женского существа. «Случалось, что он увлекал девушку, в сущности, совсем не желая обладать ею в прямом смысле этого слова. В таких случаях он продолжал вести свою игру лишь до того момента, когда девушка была наконец готова принести в жертву все. Видя, что такой момент наступил, он круто обрывал отношения».
Можно было бы подумать, что Киркегор говорит это не про своего Иоганнеса, а про Печорина и княжну Мери! Ведь и Печорин, увлекая княжну Мери, тоже не простирал на нее никаких обольстительных видов. «Я часто себя спрашиваю, зачем я так упорно добиваюсь любви молоденькой девочки, которую обольстить я не хочу и на которой никогда не женюсь?» И все-таки доводит своей тонкой игрой княжну Мери до того, что она уже сама готова предложить ему свою любовь: «Знайте, что я всем могу пожертвовать для того, которого люблю!» И только после этого Печорин ей скажет: «Я вас не люблю!» Сам Печорин так объясняет свое поведение: «А ведь есть необъятное наслаждение в обладании молодой, едва распустившейся души! Она — как цветок, которого лучший аромат испаряется навстречу первому лучу солнца; его надо сорвать в эту минуту и, подышав им досыта, бросить на дороге: авось кто-нибудь поднимет!»
И для Иоганнеса «женщина была лишь возбуждающим средством; надобность миновала, и он бросал ее, как дерево сбрасывает с себя отзеленевшую листву: он возрождался, она увядала».
Как сознательный эстетик и привычный аналитик, Иоганнес различает в любовном наслаждении два момента: один — это упоение самой страстью, и другой — наслаждение своим положением. Которое из этих двух родов прекраснее (записывает он), решить трудно, которое интереснее — легко. «Мне всегда ужасно досадно видеть мужчину, которого во время свидания трясет лихорадка любви. Ну что смыслит мужик в ананасах? Вместо того чтобы вполне хладнокровно наслаждаться ее волнением, любоваться, как оно вспыхивает на ее лице и увеличивает ее красоту, он сам путается в каком-то неловком замешательстве и, вернувшись домой, воображает, что это было нечто восхитительное». — «Любовь вообще великая тайна… Но большинство людей не умеет хладнокровно и медленно выжать из нее всю эссенцию наслаждения», — совсем печоринская мысль и лермонтовский образ.
Печорин не отводит столько места в своем журнале теории любви, но поступает совершенно в духе рассуждений Иоганнеса, идя даже еще дальше того: так, он вполне сознательно многообразит это свое «наслаждение положением», ставя, например, княжну в трудные положения и затем наслаждаясь ожиданием, как она будет из них выворачиваться. Переправляя княжну Мери через Подкумок11, он поцеловал ее и, видя, что ее беспокоило его молчание при этом, поклялся себе не говорить ни слова — из любопытства. «Мне хотелось видеть, как она выпутается из этого затруднительного положения». Он наслаждается не только волнением ее любви, но и красотой ее ненависти, когда вся она стала «бледная, как мрамор, только глаза чудесно сверкали», или когда он «был вознагражден взглядом, где блистало самое восхитительное бешенство».
Вот другой случай, тоже характеризующий обоих — датского и русского героев, как людей одного склада. Иоганнес во время своих фланирований по копенгагенским мостовым повстречал девушку, поразившую его искушенный глаз. Проследив, где она живет, разведав, кто она и где бывает, он нашел случай познакомиться с Корделией (ее имя). Обыкновенный Дон Жуан тут же и начал бы свои атаки. Но Дон Жуан-эстетик ищет в любовном приключении высшего и утонченного наслаждения, когда жертва сама пойдет навстречу его желаниям. Поэтому, бывая в обществе Корделии, он не только не торопится обратить на себя ее внимание, но старается; напротив, стушеваться, не переставая в то же время незаметно ее наблюдать и изучать, чтобы заранее знать, чего, как эстетик, он может от нее ожидать в дальнейшем.
Корделия росла и жила замкнуто, с теткой, не тронутая любовным опытом городских девушек. Иоганнес быстро угадывает заложенные в ней богатые, но еще непочатые духовные силы, и создает себе план поднять эти силы, дать им толчок к полету ввысь, чтобы она переросла ту мещанскую среду, которая ее окружала, чтобы в конце концов она и сама почувствовала оскорбительность и мелочность формальной связи (официальной помолвки, когда до нее дойдет), и тогда сама Корделия станет соблазнительницей и заставит Иоганнеса перешагнуть границы обыденной морали.
Приступая к проведению своего плана, Иоганнес прежде всего озабочен приисканием для Корделии жениха, какого-нибудь вполне порядочного молодого человека, даже симпатичного и умного, но все-таки далеко не удовлетворяющего ее духовным требованиям. Тогда мало-помалу она начнет смотреть свысока на такого человека и наконец потеряет всякий вкус к любви. Найдя в лице Эдуарда подходящего молодого человека, влюбленного в Корделию, Иоганнес добросовестнейшим образом помогает ему, руководит его шагами, содействуя его успеху у Корделии, сам же довольствуется ролью его неинтересного, пошловатого товарища и спутника. Его ближайшая цель пока — возбудить в Корделии отрицательные чувства к себе, и он с удовлетворением записывает в своем дневнике, как он в этом успевает: вот он заметил ее взгляд, в котором сверкнул уничтожающий гнев; вот он достиг уже того, что, как женщина, Корделия уже ненавидит его, и надеется, что вскоре она и совсем возненавидит его. Когда же Иоганнес заметил, что Корделии, в сущности, уже надоедает общество влюбленного Эдуарда, тогда среди его пошлых разглагольствований на житейские темы стал вдруг иногда «сверкать отблеск из совершенно другого мира», своей неожиданностью приводивший Корделию в полное недоумение. А с другой стороны, доведя наконец в Эдуарде экзальтацию его чувств к Корделии до последней степени, Иоганнес кладет резолюцию: «Эдварда пора спровадить».
Обратимся теперь к Печорину. Разве он не поступает с княжной, руководствуясь той же самой тактикой? И если ему не понадобилось подыскивать жениха для княжны, так только лишь потому, что такой кавалер уже имелся возле нее в лице Грушницкого, и Печорину оставалось поэтому лишь взять на себя роль поверенного чувств влюбленного юнкера и советника в вопросах любви. Относительно же себя и Печорин, точь-в-точь как Иоганнес, в первую очередь ставит своей задачей вызвать в княжне Мери самую сильную ненависть к своей особе; родственник, он игнорирует их дом, дерзко наводит на нее свой лорнет, отвлекает от нее ее обожателей, перекупает персидский ковер, который она уже собиралась купить для себя, а затем, покрыв этим же ковром своего коня, прогуливает его перед ее окнами. И, добившись наконец своего, тоже с полным удовлетворением записывает в своем журнале: «В продолжение двух дней мои дела ужасно подвинулись. Княжна меня решительно ненавидит». А подметив два-три нежных взгляда, которыми княжна обменялась с Грушницким, решает и Печорин, что «пора положить этому конец». И, сбросив маски, оба вдруг предстают перед пораженными девушками другими людьми. И тот, и другой держались до времени в стороне, чтобы тем ярче сверкнул будущий контраст, или, как записывает Иоганнес: «Я долго натягиваю лук Амура, чтобы вонзить стрелу поглубже», — слова, которые с таким же правом мог бы сказать о себе и Печорин.
Уже эти примеры позволяют усмотреть в обоих героях, в сущности, одно и то же лицо, вернее, один и тот же общественный тип, «составленный из пороков нашего поколения, в полном их развитии»7. Только Лермонтов отнесся к своей задаче как художник, сознательно отстранив «гордую мечту сделаться исправителем людских пороков». Боже его избави от такого «невежества»! Киркегор же, не ограничивая себя одними художественными задачами, подошел к своему герою и как социолог, изучая его как общественное явление, вскрыв его подлинную природу и таким образом нейтрализуя его опасное влияние.
И как совпадают — в основных своих чертах — изображения русского и датского героев, так и данные киркегоровского анализа Иоганнеса до поразительности приложимы к Печорину, освещая и объясняя нашего очаровательного обольстителя гораздо глубже, чем это до сих пор удавалось критике, потому что Киркегор исходил из внутренних психологических причин, а не из внешних обстоятельств и фактов, каковы у нас николаевщина, крепостное право, барство, значение которых, конечно, не подлежит сомнению, но роль которых никоим образом не определяющая.
Хотя Лермонтов и имел намерение изобразить в своем романе болезнь современного ему поколения, но, по его же собственному признанию, он «весело» ее рисовал, способы же ее лечения предоставил Господу Богу. Может быть, именно поэтому, несмотря на все пороки, которыми он наделил своего Печорина, последний в наших глазах ими все-таки не раздавлен и не принижен. У читателя (у русского читателя, во всяком случае!) язык не повернется предать Печорина анафеме — за то, что он Дон Жуан, что он «палач», что он «вампир», что человеческие радости и страдания только пища для его ненасытной жадности; за то, что он погубил Бэлу, замучил Веру, смял Мери, убил Грушницкого… Даже Вера, имевшая все данные быть к нему беспощадной, и та не находит в себе сил осудить Печорина, — больше того, она-то именно и создает ему апофеоз (ее письмо).
Что же спасает Печорина от заслуженного им, казалось бы, сурового осуждения и даже еще окружает его каким-то таинственным ореолом? Ответ читаем в том же письме Веры, которая одна сумела понять его