он ужасно кричит, почти катаясь по полу от нестерпимых страданий, и беспрерывно повторяет: «Господи, да что же это такое?»
«Не в эти страшные минуты, — говорит Мережковский, — эстетическое примирение с миром могло бы успокоить Пушкина». И не показалось ли бы ему подобное утешение не «арфой серафима», «а визгливой шарманкой, играющей под его окнами в его предсмертный час»?
Этот страшный вопрос: «Господи, да что же это такое?» — представший Пушкину перед смертью, сопровождал Лермонтова всю жизнь.
Владимир Соловьев писал в свое время, что Лермонтов судится с Богом, а Божью волю принимает как личную обиду.
Мы, собственно, забыли настоящего Лермонтова. Кроме Белинского, все же не до конца его ощутившего, народническая, политически и общественно заостренная, рационалистическая критика не уделила Лермонтову внимания, не найдя достаточно общественных мотивов в творчестве этого «одинокого бунтаря».
Увлеченные своими эстетическими открытиями, декаденты проглядели психологическую глубину Лермонтова. Советские критики ищут революционных мотивов в юношеском «Вадиме» или занимаются не таким уж существенным вопросом: посвящено ли стихотворение «Великий муж» Чаадаеву или Барклаю де Толли (Андроников). В гимназии нам подносили гладко прилизанного «под классика» Лермонтова, автора «Ветки Палестины» и «Бородина».
Близорукий прозорливец Владимир Соловьев осудил Лермонтова, написав страшные, ужасающе несправедливые слова про этого «вундеркинда», убитого на 27-м году жизни, оставившего после себя три увесистых тома; Соловьев сравнивает эротические стихи Пушкина с ласточкой, кружащей над болотом, не задевая его крылом, а подобные же лермонтовские стихи — с жабой, погрязшей в грязи этого болота. За бунтарство, богоборчество, за отсутствие христианского смирения Соловьев осудил Лермонтова на вечные муки.
Трогательна защитительная речь молодого «декадента» Мережковского: «Соловьев хотел добить Лермонтова; сделать то, чего не могла сделать пуля Мартынова… Кто знает, не скажет ли Бог осудителям Лермонтова того, что сказал Он друзьям Иова: «Гнев мой на вас, ибо вы не так праведно говорите обо Мне, как восставший на меня Иов»4.
Согласно учению Элевсинских таинств5, душа, предназначенная к земному существованию, опускаясь все ниже и ниже, в ближайшие к земле сферы, тяжелеет, плотнеет, одеваясь все более земными страстями и земными страданиями. Рождаясь, она закована уже в земные цепи и не помнит о прежнем блаженном существовании. Редкие души сохраняют о нем смутное воспоминание, всю жизнь тоскуют об утерянной вечности. В литературе Лермонтов, может быть, единственный случай такой тоски, определяющей всю его жизнь.
В 16 лет Лермонтов, среди байроновских своих излияний, пишет изумительного по лиричности, по необычности темы и органической с этой темой связанности «Ангела»:6
Когда порой я на тебя смотрю,
В твои глаза вникая долгим взором,
Таинственным я занят разговором,
Но не с тобой я сердцем говорю…
Или:
Есть речи — значенье
Темно иль ничтожно,
Но им без волненья
Внимать невозможно.
………………………..
Не кончив молитвы,
На звук тот отвечу
И брошусь из битвы
Ему я навстречу7.
(Здесь какая-то перекличка о «тайниках души» с родственными душами — Тютчевым, Анненским. Вспомните Анненского: «Есть слова — их дыханье, что цвет, так же нежно и бело-тревожно…»8)
В жизни Лермонтов — чужой, не такой, как все. Оттого всю жизнь озорничает и злобствует. «Господи, Господи, да что же это такое?»
В глубине сознания о себе, вероятно, думал Лермонтов, когда писал:
Смотрите ж, дети, на него:
Как он угрюм, и худ, и бледен!
Смотрите, как он наг и беден,
Как презирают все его! 9
Жизнь — это движение вперед, вечное становление во времени, а душа Лермонтова томится потерей, скорбит об утерянной вечности. Поэтому жизненный удел для него если не мучение, то, во всяком случае, бессмыслица:
И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, —
Такая пустая и глупая шутка…10
Но жить все же надо. Лермонтов — студент, юнкер, офицер. На редкость двойственна его натура. Жестокий соблазнитель, смеющийся над женской любовью — и однолюб, томящийся по первой своей настоящей любви. Мало говорит Лермонтов о своей прекрасной даме — гораздо меньше, чем Блок, — потому что любовь его к Лопухиной слишком земная:
Я видел прелесть бестелесных
И тосковал,
Что образ твой в чертах небесных
Не узнавал11.
Мало кто знает, что лицо злобствующего озорника «Маёшки», от которого в университете товарищи бегали, как «укушенные насекомым», освещалось первой, совсем детской, наивной улыбкой, как лицо его героя — Печорина. Байронизм, бунтарство — и чистейшие, почти святые строки:
Я, Матерь Божия, ныне с молитвою
Пред твоим образом, ярким сиянием,
Не о спасении, не перед битвою,
Не с благодарностью иль покаянием,
Не за свою молю душу пустынную,
За душу странника в свете безродного,
Но я вручить хочу деву невинную
Теплой заступнице мира холодного…12
Да, пушкинская проза в своей величественной простоте — это чудо, в особенности если сравнить эту прозу с тем, что писалось его предшественниками. Но явление Пушкина само по себе чудесно не только по своей для русской культуры значительности, но и по своей — как всякое чудо — неожиданности и необычайности. Почти античное мироощущение, просветленное приятие жизни — разве для русской мятежной души, для всей русской истории это не чудесно-неожиданно?
Но перечтите «Тамань», «Бэлу» Лермонтова. Помимо лирического волнения, какое в этих повестях глубокое сопереживание чужой жизни, бедной человеческой судьбы, случайно попавшей в поле зрения автора. Лермонтов — родоначальник «мучительной прозы» в русской литературе. А ведь «беспокойное мучительство» так свойственно русскому характеру, так определяет всю русскую литературу XIX века. Обездольте, принизьте еще больше чиновника Красинского (из «Княгини Лиговской») — не получите ли вы гоголевского Акакия Акакиевича? Представьте Красинского окончательно озлобленным на дальнейшем жизненном пути — разве не будет он похож на героя «Записок из подполья»?
«Серое ноябрьское утро лежало над Петербургом. Мокрый снег падал хлопьями, дома казались грузны и темны; лица прохожих были зелены… туман придавал отдаленным предметам какой-то серовато-лиловатый цвет. По тротуару лишь изредка хлопали калоши чиновника, да иногда раздавался шум и хохот в подземной полпивной лавочке, когда оттуда выталкивали пьяного молодца в зеленой фризовой шинели и клеенчатой фуражке…» (из неоконченной повести)13.
Это, конечно, не «Северная Пальмира», не «Петра творенье» — это санкт-петербургские закоулки, по которым шагал Раскольников, где пугливо обивала панель Соня Мармеладова…
«Когда дверь растворилась настежь, в ней показалась фигура в полосатом халате и туфлях: это был седой сгорбленный старик; он медленно подвигался, приседая; лицо его, бледное и длинное, было неподвижно; губы сжаты; мутные глаза, обведённые красной каймой, смотрели прямо, без цели… «Не угодно ли, я вам промечу штосс?» — сказал старик… «А на что же мы будем играть? Я вас предваряю, что душу свою я на карту не поставлю…» <Лугин> похудел и пожелтел ужасно. Целые дни проживал в кабинете, запершись; часто не обедал… Он уже продавал вещи, чтобы поддерживать игру; он видел, что невдалеке та минута, когда ему нечего будет поставить на карту. Надо было на что-нибудь решиться…»
Разве после полушутливого пушкинского «Гробовщика» это не безумная фантастика Гоголя, не психологические судороги Достоевского?
Я выскажу мысль еретическую, за которую не похвалят меня умные исследователи литературы. Может быть, Лермонтов ужаснулся бы, увидев изданными среди «классиков» все свои незаконченные и несовершенные произведения. Но, конечно, вечному бунтарю против судьбы эта «судьба-индейка» не могла позволить завершить свой творческий путь. Слышишь иногда: подумайте, что совершил бы Лермонтов, если бы так рано не пресеклась его жизнь! Но как-то невозможно представить себе Лермонтова почтенным академиком, почивающим на лаврах поэтом. Лермонтов конец свой знал, пророчески предчувствовал:
С свинцом в груди лежал недвижим я,
Глубокая еще дымилась рана…14
Жутковато сейчас читать описание дуэли Печорина с Грушницким. Со свойственным ему острым чувством насмешки судьбы автор дал в удел Грушницкому судьбу Печорина-Лермонтова. Насмешка судьбы, как в «Фаталисте»: не от пули давшего осечку пистолета, так от сабли пьяного казака.
Гибель Пушкина воспринимается как чудовищная, слепая случайность. О смерти Лермонтова думается: «Иначе и быть не могло». Во время дуэли разразилась гроза, тело убитого Лермонтова лежало под проливным дождем, освещаемое молниями. Смерть его — мистическое завершение его жизненного пути.
Лермонтов жил в «года глухие», в мертвящей застылости николаевских времен. Стремился к жизни мятежной, в ней надеясь найти забвенье.
А он, мятежный, просит бури,
Как будто в бурях есть покой15.
Мы, обыкновенные смертные, слишком эти мятежные бури знаем, смертельно от них устаем, ищем забвенья в мирной спокойной жизни… Но, может быть, поэтому близка нам иногда вечно жаждущая покоя душа Лермонтова.
Вспоминая светлый пушкинский гений, вспомним и жизнью замученного, двадцати шести лет от роду погибшего, на дуэли убиенного поручика Тенгинского полка Михаила Юрьевича Лермонтова.
Париж
Георгий Иванов
Мелодия становится цветком,
Он распускается и осыпается,
Он делается ветром и песком,
Летящим на огонь весенним мотыльком,
Ветвями ивы в воду опускается…
Проходит тысяча мгновенных лет
И перевоплощается мелодия
В тяжелый взгляд, в сиянье эполет,
В рейтузы, в ментик, в «Ваше благородие»
В корнета гвардии — о, почему бы нет?..
Туман… Тамань… Пустыня внемлет Богу:
— Как далеко до завтрашнего дня!..
И Лермонтов один выходит на дорогу,
Серебряными шпорами звеня.
Влад. Смоленский
Стихи о Лермонтове
¦мцлА. нсО нотном. .чЛ.
¦60, ОИ<1АГ~П,Л/.Э М035П ,Ч6Ж ХМ.
ммоим ,’ат /^мэ ндэчэ
‘ 10МС(!»Л.
Есть скука и слава, шампанское, дикий Кавказ,
Есть слезы скупые из гордых и сумрачных глаз,
Есть Зимний дворец, и суров Государь во дворце,
Есть отблеск нездешний на детском усталом лице.
Есть мальчик шотландский, попавший в российский полон,
Есть остров Елены, где царствует Наполеон,
Есть все, что терзает, и мучит, и гонит, и гнет,
Есть парус, но буря его на клочки разорвет.
Кремнист, и туманен, и труден твой путь на земле,
Но, слух мой лелея, твой голос не молкнет во мгле.
О, как ты несчастен, мой бедный, единственный друг.
«А жизнь, как посмотришь
с холодным вниманьем вокруг…»
В Кавказском ущелье на грудь наведен пистолет —
Но смерти, мой мальчик, мой ангел, мой мученик, нет.
1951
Николай Туроверов
Лермонтов
Через Пушкина и через Тютчева,
Опять возвращаясь к нему, —
Казалось, не самому лучшему,
Мы равных не видим ему.
Только парус белеет на взморье
И ангел летит средь миров;
Но вот уже в Пятигорье
Отмерено десять шагов.
Не целясь, Мартынов стреляет,
Держа пистолет наискось,
И нас эта пуля пронзает
Сквозь душу и сердце — насквозь.
^ГК’-.-Н’Л
¦а
¦ к
. и
ГА
Алексей Ремизов
Сквозные глаза
Сон Лермонтова
Сон Лермонтова только и можно сравнить со «Страшной местью»1: пан Данило видит во сне сон Катерины.
Лермонтов видит себя в жгучий полдень в горах, он лежит смертельно раненный: пуля пробила грудь, течет кровь. В глазах жар, песок и желтые вершины скал.
И в своем мертвом сне он видит: Петербург, бал, огни, цветы, вспоминают о нем, смех, и она одиноко, не вступая в разговоры, задремала, и ей видится: