чрезвычайно ускорившийся ритм. Это сказалось в следующем сборнике его стихов — «Автомобилья поступь» (1916). В предисловии к нему, написанном летом 1914 г., Шершеневич утверждал: «Наша эпоха слишком изменила чувствование человека, чтобы мои стихи были похожи на произведения прошлых лет. В этом я вижу главное достоинство моей лирики: она насквозь современна. Поэзия покинула Парнас; неуклюжий, старомодный, одинокий Парнас „сдается по случаю отъезда в наем“. Поэтическое, т. е. лунные безделушки, „вперед-народ“, слоновые башни, рифмованная риторика, стилизация, — распродается по дешевым ценам. Этим объясняется мнимая непоэтичность и антиэстетичность моей лирики»[21].
В 1918 г. Шершеневич сближается с Есениным и Мариенгофом, и вместе они учреждают «Орден имажинистов», основным теоретиком которого стал именно Шершеневич. Наряду с написанной им «Декларацией» (1919) и манифестом «2×2 = 5» (1920), он переводит и выпускает в свет книгу Ш. Вильдрака и Ж. Дюамеля «Теория свободного стиха. Заметки о поэтической технике» (1920). Свободный стих, или верлибр, точнее — освобожденный стих (освобожденный не только от рифмы, но и от четко определимого ритма, строящийся на инверсиях и анжанбеманах, на весе каждого отдельного слова), ставший основной формой западноевропейской поэзии XX в., но так и не воспринятый поэзией русской (очень слабо в ней представленный), не находит прямого применения у имажинистов (они используют преимущественно акцентный стих и силлабо-тонику). Однако свободный стих осознается Шершеневичем как метафора свободного ассоциативного развертывания образов («верлибр образов»). Теоретические положения Шершеневича иллюстрируются в его сборниках «Крематорий. Поэма имажиниста» (1919) и «Лошадь как лошадь» (1920). Полемически направленные против так называемого пролетарского искусства, защищающие свободу воображения и творческого выражения, эти сборники вызвали резкое неприятие официальной советской критики. Так, рецензент сборника «Лошадь как лошадь» И. А. Аксенов, решая судьбу книги, написал: «Книга представляет собой неталантливый, но довольно характерный образчик психологии деклассированного интеллигента, принципиально беспринципного, тщательно охраняющего целость своей кожи…»[22] И далее следовал приговор автору: «…тип, подлежащий ликвидации и интересный исключительно с последней точки зрения»[23]. И все же книга была издана — возможно, потому, что о ней двойственно, не сугубо отрицательно отозвался В. Брюсов, подчеркивая талантливость автора: «Судить об имажинизме как литературном течении было бы неосторожно по стихам Вад. Шершеневича. Писатель образованный, начитанный и, безусловно, талантливый, он больше всего озабочен вопросами „школы“. Не из стихов т. Шершеневича можно выводить теорию, а его стихи написаны в угоду теории. Это вредит и имажинизму, и стихам т. Шершеневича. В книге больше мыслей, чем эмоций, больше остроумия, чем поэзии, больше формул, чем живых образов»[24]. Абсолютно отрицательным был отзыв критика В. Фриче, отстаивавшего «классовую чистоту» пролетарского искусства и увидевшего в образном строе книги Шершеневича прямую угрозу этому искусству: «Но что это за „образы“? Откуда они взяты? какой средой и какими переживаниями они подсказаны? <…> кабак, игорный дом и притон разврата — вот из какой почвы вырастает пресловутая „имажинистская“ поэзия»[25].
Критиков Шершеневича и имажинизма в целом раздражали пренебрежение имажинистов государственными установками, более того — их протест против прямого давления государства, его контроля над творчеством. Защитой от этого давления для имажинистов было обращение к многочисленным библейским аллюзиям, к библейской образности, которую они дерзко соединяли с приемами авангардной поэзии. В главном имажинистском сборнике Шершеневича «Лошадь как лошадь» впервые была опубликована поэма «Песня Песней», созданная в мае 1920 г. Это поэма о любви (чем же еще может быть переложение Песни Песней?), но начало текста свидетельствует, что сам поэт рассматривает его еще и как манифест нового поэтического движения, как выражение собственных художественных принципов. Сквозь толщу веков и даже тысячелетий он обращается к Соломону как к собрату по перу — «первому имажинисту»:
Соломону — первому имажинисту,
Одевшему любовь Песней Песней пестро,
От меня, на паровозе дней машиниста,
Верстовые столбы этих строк.
[100]
Показательно, как с самого начала дерзко и непривычно в контекст библейского текста о любви, столетиями по праву воспринимавшегося как тончайшая амальгама чувств и ассоциировавшегося с таинствами, ароматами, томлениями, вторгается кажущаяся абсолютно ему чуждой и даже противопоказанной урбанистическая тема, заданная уже в первой строфе самоопределением поэта — «на паровозе дней машиниста» — и продолжающая развиваться дальше:
От горба Воздвиженки до ладони Пресни
Над костром всебегущих годов,
Орать эту новую Песню Песней
В ухо Москвы, поросшее волосами садов.
Фабричные, упаковщицы, из Киноарса!
Девчонки столиц! Сколько раз вам на спины лечь?
— Где любовник твой? — Он Венеры и Марсы
В пространство, как мировую картечь!
[101]
С одной стороны, поэт XX в. резко снижает высокую (или ставшую таковой в нашем сознании) стилистику библейского текста, вводя просторечие («орать», эпатирующее «на спины лечь»), подчеркнуто обыденные эквиваленты узнаваемой лексики и фразеологии Песни Песней: вместо «дочерей Иерусалима» — «девчонки столиц»; вместо «возлюбленный твой» — «любовник твой». Автор подчеркивает, что действие происходит не в условном поэтическом пространстве, не среди красот библейской природы, но «здесь» и «сейчас», в каменных душных лесах современного города — в Москве, на улицах, площадях и домах «от горба Воздвиженки до ладони Пресни». И далее:
Небу глаз в облаках истомы проясниться.
По жизни любовь, как на 5-ый этаж дрова.
Ты прекрасна, моя соучастница,
[102]
Современный урбанизированный и стандартизованный человек — уже не тот и чувствует не так, более пошло, грубо, открыто. Отсюда и это сознательно грубое, но рассчитанное на библейский фоновый слух: «Ты прекрасна, моя соучастница…», должное вызвать в памяти знаменитое: «Как прекрасна ты, возлюбленная моя, как ты прекрасна!» (Песн 1:15; 4:1). Но, с другой стороны, подчеркивает поэт, истинная любовь всегда остается любовью с ее глобальной, иррациональной властью над человеком. Любовь многомерно усиливает духовную и физическую мощь человека, и этот глобализм задан строками, в которых соединяется подчеркнуто-обыденное и космически-возвышенное: «— Где любовник твой? — Он Венеры и Марсы // В пространство, как мировую картечь!» И далее в переложении Шершеневича глобализм образов соседствует с их подчеркнутой будничностью и обыденностью, красочные пластические метафоры, построенные, как того требует имажинистская поэтика, на сближении далеких явлений, уживаются с образами эпатирующими и почти безобразными, подчеркнуто урбанизированными:
Мир беременен твоей красотою,
В ельнике ресниц зрачок — чиж.
На губах помада — краснеть зарею,
Китай волос твоих рыж.
Пальцам мелькать — автомобилям на гонке,
Губами твоими, как гребенкой,
Груди твои — купол над цирком
С синих жилок ободком.
В полночи мотоциклетные дырки
И трещины фабричных гудков.
Живота площадь с водостоком пупка посредине.
Сырые тоннели подмышек. Глубоко
В твоем имени Демон Бензина
И Тамара Трамвайных Звонков.
[101]
В последних процитированных строках аллюзивные пласты, связанные с Песнью Песней, соединяются с аллюзиями на поэму М. Ю. Лермонтова «Демон», «помноженными» на современный урбанизм и тем не менее свидетельствующими о мощи страстей современного человека. И если облик библейской красавицы «одевался» в конкретные и пластичные объекты окружающего ландшафта, цветы, плоды, деревья, но также сливался с красотой городов — Тирцы и Иерусалима, если стан ее становился финиковой пальмой, а нос — дозорной башней, обращенной к Дамаску, то в переложении Шершеневича образ возлюбленной растворяется в образе современного города, в реалиях урбанистической цивилизации, в скромном ландшафте средней полосы России, что отнюдь не уменьшает накала страстей:
В сером глаз твоих выжженном пригороде
Электрической лампы зрачок.
Твои губы зарею выгореть
И радугой укуса в мое плечо.
Твои губы — берез аллея,
Два сосца — догоретый конец папирос.
Ты прекрасен, мол твердый шеи,
Под неразберихой волос.
Лица мостовая в веснушках булыжника.
Слава Кузнецкому лица.
Под конвоем любви мне, шаромыжнику,
Кандалами сердца бряцать.
В небе молний ярче и тверже
Разрезательные ножи.
По переулку жил.
Пулемет кнопок. Это лиф — ты
От плеч до самых ног.
Словно пение кверху лифта,
За решеткой ресниц значок.
Магазинов меньше в пассаже,
Чем ласк в тебе.
Ты в каждой заснуть трубе.
[102]
Показательно, как поэт начала XX в. максимально пытается сохранить ведущие топосы и мотивы библейской книги, переводя их в современный модус. Так, гранатовая роща с сочными плодами и ароматами превращается в скромный палисадник, а ветер, заставляющий пролиться благовония страсти, — в страстное дыхание ноздрей; ряд белых зубов красавицы, уподобленных постриженным овцам, возвращающимся с купанья, становится рядом белых домов на улице. При этом истинная нежность уживается с грубоватостью, возвышенное — с сознательно приземленным:
Твои губы краснее двунадесятника
На моих календаре.
Страсть в ноздрях — ветерок в палисаднике
В передлетнем сентябре.
Весна сугробы ртом солнца лопать,
Из-за пазухи города полночи копоть
На Брюссели наших ласк.
На улице рта белый ряд домов
Зубов,
И в каждом жильцами нервы.
В твой зрачок — спокойное трюмо —
Под коленками кожа нежнее боли,
Как под хвостом поросенка.
На пальцах асфальт мозолей,
И звонка
Луж перепонка.
С ленты розовых поцелуев от счастья ключ,
1-2-3 и открыто.
Мои созвучья —
Для стирки любви корыто.
[103]
В своем переложении В. Шершеневич сохраняет элементы диалогической формы, свойственные Песни Песней, в частности — вопросы подруг (женского хора) и ответы героини:
Фабричные, из терпимости, из конторы!
— Он, одетый в куртку шофера,
В портсигаре губ языка сигарета… Или,
Где машинист твоих снов?
— Он пастух автомобилей,
Плотник крепких слов.
[103]
Как и в Песни Песней, герой оказывается пастухом, но «пастухом автомобилей». Кроме того, он — «плотник крепких слов», и это дерзкое определение вводит аллюзии на новозаветный образ Иисуса, сына плотника. Как героиня Песни Песней объясняет, чем ее возлюбленный отличен от десятков тысяч других, так объясняет это подругам героиня Шершеневича.
Но если в древнем библейском тексте господствуют уподобления из мира природы, то у поэта эпохи урбанизма, следящего за «автомобильей поступью», — урбанистические метафоры, связанные с техникой и миром большого города. Сравним:
Как яблоня среди лесных деревьев —
(Песн 2:2)[26]
Как гоночный грузовиков между,
Мной и полночью восславленный трижды,
Он упрямой любовью сердит.
[103]
В пятой главе Песни Песней содержится знаменитый васф, вложенный в уста девушки и описывающий телесную красоту возлюбленного в ответ на расспросы подруг:
— Каков твой милый среди милых, прекраснейшая из женщин, Каков твой милый среди милых, что ты нас так заклинаешь?
— Милый мой бел и румян, заметен среди тысяч!
Лицо его — чистое золото, кудри его — гроздья пальмы,
Черные как ворон.
Очи его — как голуби на водных потоках,
Купаются в молоке, сидят у разлива.
Щеки его — гряды благовоний, растящие ароматы,
Губы его — красные лилии, капающие миррой текущей,
Руки его — золотые обручи, унизанные самоцветом,
Живот его — плита слоновой кости, выложенная лазуритом.
Ноги его — мраморные столбы, укрепленные в золотых опорах,
Лик его — как Ливан, он прекрасен, как кедры.
Нёбо его — услада, и весь он — отрада!
Таков мой милый, таков мой друг,
Дочери Иерусалима!
(Песн 5:9-16)[27]
Сходный васф обнаруживаем и во второй половине поэмы Шершеневича, однако он исполнен дерзкими урбанистически-имажинистскими средствами, «вписан» в современный городской ландшафт, и прежде всего ландшафт Москвы и Петербурга. Это образ намеренно сниженный, приземленный и в то же время восторженно-гиперболический, глобальный:
Его мускулы — толпы улиц;
Стопудовой походкой гвоздь шагов в