как платки туберкулезного, —
В небо ударил копытами грозно
[203]
В карту
Обоих полушарий:
В каждой дыре смерть веником
Шарит:
«Эй! к стенке, вы, там, все — пленники…»
И земля, словно мясника фартук,
В человечьей крови, как в бычьей…
«Христос Воскресе!»
[204]
Только в этом контексте восприятия революционной действительности, соединяющего восторг и ужас, возвышенное и страшное, прекрасное и безобразное, можно относительно объективно интерпретировать специфику преломления темы любви в поэзии Мариенгофа, и преломления прежде всего через призму библейских смыслов, библейской топики. Точнее, поэт эпатирующе, как и остальные имажинисты, соединяет грубую обыденность, нарочитую сниженность образов и интонаций с высоким библейским пафосом, парадоксально скрещивает профанное и сакральное. Так, например, очень показательно начало стихотворения «Днесь» (1918):
Бьется пусть, как об лед лещ;
Пусть в печалях земли сутулятся плечи.
Что днесь
Вопь любви, раздавленной танками?..
Головы человечьи,
Как мешочки
Фунтиков так по десять,
Разгрузчик барж,
Сотнями лови, на!
Кровь, кровь, кровь в миру хлещет,
Как вода в бане
Из перевернутой разом лоханки,
Как из опрокинутой виночерпием
На пиру вина
Бочки.
[201]
Поэт вопрошает: «Что днесь // Вопь любви, раздавленной танками?..» Именно так — «вопь», как неологизм от глагола «вопить» — вместо традиционного «вопль». Любовь — в самом широком смысле этого слова — кажется абсолютно избыточной, бесполезной и смешной в мире насилия и крови. Горько-саркастический вопрос о том, зачем в этом мире нужны любовь и поэзия, лейтмотивом проходит через всю поэзию Мариенгофа: «О какой там поэты музе, // Когда в музеях // Когда в музеях любовь под рубрикой?» [208]; «Каким, каким метеором, Магдалина, // Пронеслись мы // Над землей, голодным воющей волком?.. // Разве можно о любви, как; Иисусик, вздыхать?» [212] и т. п.
Какой же ты глупенький, Анатолий, —
Им бы совдепы,
А не твоей любви автомобильные фонари.
Уйди, спрячься, как паровоз в депо, —
Там чини отчаяния оси,
Дней буфера…
В холоде мартовского утра бронза осени,
Октябрьских туя веера.
[215]
Однако в итоге, как выстраданная истина, звучит: «Любовь (вся на один манер, // Всё в тех же перепевах), // Ты никогда не канешь в Лету» [267]. Любовь оказывается спасительным якорем в мире крови и безумной пошлости, «любовь нам согревает печи // И нежность освещает дом» [266].
Особенно оригинально тема любви интерпретируется в поэме «Магдалина» (1919), первая часть которой посвящена Сергею Есенину («С любовью Сергею Есенину»), а вторая — Вадиму Шершеневичу. Она начинается с предостережения: в этом мире нужно прятать любовь, иначе она погибнет, не дождавшись солнца, весны:
Бьют зеленые льдины
Дни о гранитные набережные.
А я говорю: любовь прячь, Магдалина,
Бережно.
Сегодня, когда ржут
Разрывы и, визжа над городом, шрапнели
Вертятся каруселями,
Убивая и раня,
И голубую вожжу у кучера вырывают смертей кони, —
Жители с подоконников
Уносят герани,
И слякотно: «Сохрани нам копеечки жизни Бог!..»
А я говорю: «Прячь, Магдалина, любовь до весны, как проститутка „катеньку“ за чулок».
[209–210]
Вся поэма построена как поток свободных ассоциаций, связанных с жуткой реальностью и образом Магдалины, как объяснение в любви Магдалине, соединяющей в себе и библейскую Марию из Магдалы (Магдалину), грешницу, спасенную милосердием и любовью Иисуса, и современную женщину в раме урбанистического пейзажа. Она предстает одновременно и как воплощение невинности, чистоты, и как олицетворение чувственной любви, самого вожделения:
А нынче мохнатые облака паутиной
Над сучьями труб виснут,
И ветер в улицах кувыркается обезьянкой,
И кутают
Туманы пространства в тулупы, в шубы, —
Еще я хочу, Магдалина,
Уюта
Никогда не мятых мужчиной
Твоих кружевных юбок.
[210]
Поэт осознает невозможность любви в удушье современного города и в то же время понимает, что любовь — единственное спасение от этого удушья:
Слушай, ухом к груди,
Как хрипло водопроводами город дышит…
Как же любить тебя, Магдалина, в нем мне?
Нет, ничего не хочу и не буду помнить…
Поэт. Разве?.. Как все, как эти —
Дай же, дай холодных белых рук твоих, Магдалина, плети.
[210]
Осознавая себя логическим «продуктом» бездушного города, проклятого и страдающего, распинающего поэтов, поэт видит облегчение своих мук только в любви, дерзко ассоциируя себя с Иисусом, у ног которого, оплакивая страдальца на кресте, склонилась Магдалина с распущенными золотыми волосами (так изображали ее европейские художники):
Стихами кропя ли
Улицы, буду служить молебны.
Смотри, Магдалина, нелюбы
Опять распяли
Поэта в зеркальных озерах витрин…
Только губы, твои, Магдалина, губы,
Только глаза небные,
Только волос золотые рогожи
Сделают воском
Железо крестных гвоздей.
Проклятьями утрамбованных площадей.
[211]
С образом Магдалины у Мариенгофа сливаются многочисленные библейские ассоциации, но одна из самых важных — с героиней Песни Песней. Уже образ «волос золотые рогожи» вызывает в памяти метафору из Песни Песней, уподобляющую волосы красавицы сбегающему с горы козьему стаду. Дальнейший текст поэмы подтверждает, что в сознании поэта XX века как образец присутствует древний библейский текст, с которым он хочет вступить в дерзкое соревнование, точнее, как и В. Шершеневич в своей «Песне Песней», — с самим Соломоном:
Соломоновой разве любовью любить бы хотел?
Разве достойна тебя поэма даже в сто крат
Прекрасней, чем Песнь Песней?
Ей у ступней
Твоих ползать на животе
И этим быть гордой.
[211]
Мариенгоф дает собственную вариацию многомерного образа сада из Песни Песней, воплощающего в своем прямом прочтении прекрасное тело девушки, созревшее для любви. Но у русского поэта это отнюдь не гранатовый, но вишневый сад, чей образ автоматически включает русские, чеховские ассоциации и заставляет «рифмоваться» образ Магдалины с образом самой России:
Разве твое не прекраснее тело, чем сад
Широкобедрый
Вишневый в цвету?
Ради единой
Слезы твоей, Магдалина,
Кнуту,
Внес на Голгофу я крест бы как сладкую ношу.
[212]
Тема страданий, тема Голгофской жертвы возникает закономерно и развивается дальше, ибо во имя любви лирический герой (поэт) готов отказаться даже от высшей награды на небесах:
В проломленный льдинами
Души — любви пламень…
Как же мне, Магдалина, портновским аршином
Вымеривать страданьями огаженные тротуары?
Каким абортом
Расстланное твоими глазами
Песенка!.. Опять про весну
Панели захлюпали снегом, разъеденным солью…
Магдалина, слыхала — Четвертым
Анатолию
Предложили воссесть одесную,
А он, влюбленный здесь на земле в Магдалину:
«Не желаю!» — гордо.
[212]
«Четвертым» — вероятно, рядом со Святой Троицей. Образы новозаветные теснейшим образом переплетаются в поэме с ветхозаветными. Чтобы выразить мысль о святости любви даже в грешное время, поэт вспоминает о Скинии и Скрижалях Завета, для которых и было, согласно Книге Исхода, сооружено переносное Святилище — Мишкан, обиталище Шехины — Присутствия Божьего:
Можно ли помнить о всякой вине,
Магдалина?
О нас же с тобой не напишут в Завете,
Нашим скрижалям не выстроят скинию.
Раскаяние свернется улиткой
Уныния
В каменной сердца раковине.
[213]
Постепенно нарастает, набирает силу столь свойственная имажинизму в целом и особенно поэзии Мариенгофа тема поэта-паяца, шута и безумца, которому не писан закон, который не может ужиться в этом мире и смеется над ним, как и сам мир глумливо осмеивает и убивает поэта:
Граждане, душ
Меняйте белье исподнее!
Приду к тебе в чистых подштанниках.
Что? — Кажется смешной трансформация?
Чушь!
Поэт, Магдалина, с паяцем
Двоюродные братья: тому и другому философия
С прочими —
— мятные пряники!
Пожалуйста, покороче:
Любовь и губы.
Ах, еще я хочу уюта твоих кружевных юбок.
[214]
Настроения отчаяния и надежды, нарочитый цинизм и высокий пафос, обобщенность и предметность образов, поэт и паяц еще в большей степени парадоксально соединяются во второй части поэмы:
Больно, больно под конским крупом
Любви ранам.
Еще и еще в костеле
Сердца: Ave Maria!..
<…>
Будете, будете о поэте
Плакать, как об Эдеме Ева!
Зачем мне вашего неба абажур теперь,
Звезд луковицы,
Когда в душе голубой выси нет?
Доктор, в голове — как в вертепе!
Остановите! Мозг не может слученною сукой виться!
Выньте безумия каучуковые челюсти,
Со лба снимите ремни экватора, —
Я ведь имею честь
Лечиться у знаменитого психиатра!
…Здравствуйте! Здравствуйте! У вас в прорубях
Глаз золотые рыбки,
А у меня, видите ли, сердца скворешник пуст…
Саломея об Иоканане,
В воспоминания белого голубя,
Стихами о ней страницы кропя.
<…>
…Нет, тоски не выпадут зубы…
Лилии лилии… «Будем знакомы».
[215–217]
С образом лилий вновь включается ассоциативный ряд, связанный с Песнью Песней. Имажинистская метафорика Мариенгофа при описании телесной красоты возлюбленной весьма напоминает библейскую:
Даруй, даруй
Солнце живота твоего! Смородинками
Сосцов пьяниться!..
Новым молюсь глазам, шут.
Магдалина, верности выбит щит.
Душу кладу под новой любви глыбищу.
[219]
Поэма «Магдалина» вызвала особое одобрение В. Шершеневича, который счел ее образцовой для имажинизма: «В „Магдалине“ приятно радует полное отсутствие содержания как темы, как анекдота. Отсутствует в ней и готовая легкая сентенция; в ней нет также заранее приготовленных „умных“ мыслей и „выигрышных“ выражений. Она крепко спаяна не внутренним лиризмом… Спайка производится по принципу многотемия (политематизма). <…> Мариенгоф строит свою поэму на инструментовке образом. И в самом деле, в этой небольшой поэме почти каждая строка являет нам новый образ, сравнение, параллелизм. <…> и именно эта быстрая смена образов и производит впечатление той уличной суматохи, того галопа автомобилей и лошадей, пляски небоскребов, о которой так мечтали футуристы… <…> Его сочные образы, определяющие самую сущность мира, вещность его, прокладывают новые пути материалистической поэзии, его слова так реальны, что их можно укусить, понюхать, попробовать на вкус. Это есть прообраз того настоящего реалистического лиризма, который является идеалом имажинизма…»
Эротические образы, созданные по древнему «рецепту» Песни Песней и пропущенные через призму имажинистского мышления, эпатирующе переосмысленные, приправленные долей цинизма, обнаруживаются и в скандально-знаменитой поэме Мариенгофа «Развратничаю с вдохновеньем» (1919–1920)[39]
В вазах вянут синие лилии,
Осыпаются листья век,
Под шагами ласк грустно шурша.
Переломил стан девий,
И вылилась
Зажатая в бедрах чаша.
Осушил последнюю влагу.
Глупая, не задушила петлей ног!..
[240]
Вчера — как свеча белая и нагая,
И я наг,
А сегодня не помню твоего имени.
Люди, слушайте клятву, что речет язык:
Отныне и вовеки не склоню над женщиной мудрого лба,
Ибо:
Это самая скучная из всех прочитанных мною книг.
[240–241]
По такому же принципу строится образ и в поэме «Друзья» (1921), где есть прямой отзвук процитированным выше строкам:
Девушка, кому несешь в дар
Татарские
Кувшины
Узких грудей?
Чьи
Плечи-фонтаны
Белые струи
Рук
На них прольют?
Кос золотая цепь,
А голова — словно мертвый жемчуг.
Писал: не склоню над женщиной мудрого лба.
И вдруг — через ритмические ухабы
По черному тракту строк
Любовь мчу.
[249]
Именно в этой поэме Мариенгоф дает очень точную и образную характеристику имажинистской манеры своих друзей и своей собственной, у каждого индивидуальной:
И нескончаемая лента
Немеркнущих стихов.
Есенин с навыком степного пастуха
Пасет столетья звонкой хворостиной.
Жонглирует словами Шершеневич,
И чудится, что меркнут канделябровые свечи,
Когда взвивается ракетой парадокс.
Не глаз мерцание, а старой русской гривны:
В них Грозного Ивана грусть
И схимнической плоти буйство
(Не тридцать им, а триста лет), —
Стихи глаголет
Ивнев,
Как Псалмы,
Псалмы поет, как богохульства…
Но кто красивой крупной птицей вдруг метнулся
От кресла и до люстр?
Под мариенгофским черным вымпелом
На северный безгласный полюс
Флот образов
Сурово держит курс.
И чопорен и строг словесный экипаж.
Мы знаем, любострастно внуки скажут:
В то время лиры пели,
Как гроза.
[252–253]
А. Мариенгоф одним из первых почувствовал чуждость свою и своих собратьев по цеху новой социалистической реальности, пролетарскому искусству и констатировал: «…Не наши песни улица поет» [262]. Искусство имажинистов было слишком интеллектуальным и необычным по форме, чтобы стать массовым. Да их бы и не устроило ощущение доступности своей поэзии массе. Они скорее уподобили бы (и уподобляли) поэзию чудесному саду, который ассоциировался в их сознании с сакральным Садом из