народа не случайно предстает голубкой в руках Всевышнего — образ, отсылающий сразу и к Книге Псалмов, и к Песни Песней. Рог, поющий о радости (как и «червленый рог», упоминавшийся ранее), — шофар, древнейший еврейский ритуальный музыкальный инструмент, созданный, согласно преданию, из рога того барана (агнца), который был принесен в жертву вместо Исаака во время несостоявшегося жертвоприношения Авраама (см. Быт 22). В шофар трубят в годину самых великих праздников и самых великих бедствий, чтобы услышал Всевышний. С трубления в шофар начинается праздник Рош га-Шана — Нового года. Именно в шофар должен трубить Мессия, который въедет во врата Иерусалима на белом осле. Его приближение приветствует поэт в цикле «Новый год» (1923);
Одевай же, осень, пышно
Наклонившегося Тишри
К чашам бронзовых весов.
Слушай скрип сандалий тирских,
Протруби в бараний рог:
С Книгой о судьбе миров.
В небе головою овна
И в глазах скрижалью новой
У него все тот же посох
Тысячу шестую лет
Миндалем розоволосым
Расцветает на земле.
Омывай же ноги Гостю,
Рош Гашоно звонко бросит
Золото Офирских стран.
[388]
Как явствует из контекста, мессианские надежды М. Ройзмана связываются с потрясениями и революционными преобразованиями, произошедшими и происходящими в России. Ему кажется, что возродилось героическое время Хасмонеев (Маккавеев), время борьбы за истинную свободу, что вместе с обновляющейся Россией переживут обновление все ее дети, все составляющие ее народы, в том числе и евреи. Молот Йегуды Маккаби (Иуды Маккавея), который обрушился на врагов в древние времена (согласно народной этимологии, прозвище Маккаби происходит от слова «молот»), ассоциируется в сознании поэта с молотом на красном флаге:
Пью вино воспоминанья
В заповеданной главе
О грозе былых восстаний
Маккавейских сыновей…
Сокрушил мечом Иуда
Колесницы, башни — грудой
В пасть Хоронского костра[56].
И вождя прозвал Израиль
Молотом за тот удар,
На кровавых маках края
Песни мятежа создал…
Лагерь Горгия[57] — золой,
И на вражеских воротах —
Бусы вражеских голов.
И на стяге в блеске молний,
За Хевроном далеко,
Золотом расшитый молот
Смотрит в озеро веков.
[389]
Древний Хеврон, где раскинул некогда шатры, придя в Землю Обетованную, праотец еврейского народа Авраам, древний центр колена Йегуды, символ самой Иудеи, рифмуется в сознании поэта с Россией. Он наивно верит в то, что доблесть и мудрость древнего народа, его традиции, его несгибаемая вера понадобятся новой России:
Только осень леденеет,
Только полночь глубока, —
Пей из книги Хасмонеев,
Я при встрече Рош Гашоно
Не посыплю хлеб золой,
А в России сокрушенной
Прокричу ему: «Шолойм!»
Даст червонные доспехи
Тополь в северном лесу,
И седые ночи с песней
Лук и стрелы принесут.
Ибо в мире повторимы
Огневые времена,
От которых кровью принял
Ибо с веткою маслины,
В радуге семи свечей,
Проворкует год счастливый
Слава на моем плече!
[389–390]
Поэт с искренней и трогательной любовью пишет о России и сокрушается, что она долго была ему и его народу не матерью, но мачехой. Тем не менее он видит ее в светлом образе седой усталой матери и тревожится за ее судьбу, ищет для нее слова утешения:
Еще задорным мальчиком
Тебя любил и понимал,
Но ты была мне мачехой
В романовские времена.
А разве ты не видела,
От зависти и гибели
И человеческой резни?
Что снеговыми вихрями
Кружился выщипанный пух
И сам кружил притихшую
И сумасшедшую толпу?
Тужил, что вместе не погиб,
Тужил над желтой насыпью
Единоплеменных могил.
И ждал, пока ты, добрая,
Придешь на утренней заре
Усталого и скорбного
По-матерински пожалеть.
И вот в пушистом пурпуре,
Седая, светлая, стоишь,
И слезы, слезы крупные
Сбегают на глаза твои.
Каких же не хватает слов?
И я целую ласково
Морщинистый, спокойный лоб.
Ведь я задорным мальчиком
Тебя любил и понимал,
Но ты была мне мачехой
В романовские времена.
[391–392]
Поэт верит, что две его родины — Земля Обетованная и Россия — могут породниться. Недаром Россия предстает в образе моавитянки Рут и ее свекрови, скиталицы и страдалицы Наоми (Нооми), пришедших в Иудею, в Бет-Лехем (Вифлеем; в ашкеназской версии — Бейс-Лехем), который стал родиной и для язычницы — а отныне иудейки — Рут. И вновь серп в руках Рут, жнущей на поле Боаза (Вооза; у Ройзмана — Воаз), как и серпы других жнецов, ассоциируются с золотым серпом на знамени, но одновременно — с серпом месяца на небе; сама же жатва символизирует грядущие счастливые дни (цикл «Новый год»):
Набухающих полей,
Где колосья в росных каплях
Те же, те же столько лет!
И в часы тяжелой жатвы,
Под игру серпов и рук,
Я увижу сердцем жадным
У разлива нивы Руфь.
Это ль не Бейс-Лехем древний?
И Россия — Нооми,
Здесь, голодная, к деревне
Голову в пути склонит?
И Воаз любимой Руфи
Ссыпет звезды ячменя, —
Звезды о поэте грусти,
О Давиде прозвенят.
И жнецы серпы положат,
И в шатрах — костры бесед,
А над ними тот же, тот же
Отраженный в небе серп!
[390]
Давид здесь упомянут не случайно, ведь Рут — его прабабка. Книга Рут, помимо прочих смыслов, говорит о рождении иудейской царской династии, мессианского рода Давида. Мессианскими надеждами дышат и строки Ройзмана:
Эй, серпы покрепче в руки,
Жните золотые дни!
Сестры, в каждой — сердце Руфи,
И за колосом нагнись!
Или не скреплен безмолвно
Первым мятежом Завет?
Братья, в каждом — сердце-молот,
В нас — Иуда Маккавей!
То вторая Книга Чисел
Началась в двадцатый век,
Медом алым по траве.
И в садах огнем налиты
Чтоб за трапезой с молитвой
Пусть над вами стынет просинь
И как талэс[58] облака, —
Потекут вином хевронским
Строфы бодрые в бокал!
[390–391]
Хеврон славился своими виноградниками; кроме того, вино в Библии — символ истины и даров Божьих. Хевронскому вину уподобляет М. Ройзман поэзию (отсюда — название его сборника). Благословение Всевышнему над бокалом красного виноградного вина произносится в Субботу и еврейские праздники. Традиционная еврейская трапеза в праздник Нового года включает яблоки и мед, поэтому они упоминаются в финале цикла, и яблоки при этом уподобляются стиху (или стих яблокам). Но яблоки, мед, вино, виноград — важные топосы-лейтмотивы Песни Песней, и именно яблоня (яблоневый сад) символизирует возлюбленного, как гранатовый сад — возлюбленную.
Два этих сада — яблоневый и гранатовый — сливаются в поэзии М. Ройзмана в единый образ в цикле «Сад» (1923), в котором содержатся многочисленные аллюзии на Песнь Песней, имеющие не только любовно-эротическую, но и сакрально-мистическую подсветку. Сад, ассоциирующийся у поэта с Пардесом Песни Песней и Эдемским Садом (не случайно постоянно упоминаются смоквы, виноградные лозы), одновременно выступает как Сад поэзии, Сад творчества, соединяющий Восток и Запад, еврейское и русское:
Узлом тоски восточной
Так закручен строго ритм,
Что ассонанс на строчках
Золотой серьгой горит.
Лодку. Веслами води,
Как желтыми крылами,
В звонкой россыпи воды!
И полной, полной горстью
Брызни в солнце из реки,
Жемчуга. Ты крылья кинь!
И слушай, как упрямо
Что мой хорей и ямбы —
Виноград одной лозы.
Как яблоки заката
Упадут в камыш за мостом,
И тишина покатит
Ассонансы на простор.
[385–386]
Сад в одноименном цикле Ройзмана несет в себе приметы обычного фруктового сада среднерусской полосы — с вишнями, грушами, кустами малины, но одновременно это сад Земли Обетованной, благоухающий розами, на которые ниспадает роса Хермона — символ благодати Божьей. Как и в Песни Песней, это сад любви и в то же время Сад мистической тайны:
Про тот фруктовый сад,
Где малина губы подставит —
И до крови кусай!
Знаешь — бусы черные вишен,
Подвески медных груш
Покачнутся вечером тише,
Чем силуэт в углу.
И пастух стада от затона
Погонит по траве,
Как влюбленный Яков по склонам
Лавановых овец.
И куски земли на ладони
Запахнут, как венок
Гордых роз Ливана. Надломишь —
И росное вино!
Разве холм в строфах не станет
Еромонскою горой?
И от сердца вечная тайна
К ней не взлетит орлом?
[386]
Насыщая свой текст многочисленными аллюзиями на Тору и другие книги Танаха, вводя в любовный контекст упоминания о еврейской литургии, молитве (маарив — вечерняя молитва; слово передано на идишистский манер как майрэв), талесе, в который оказываются «облаченными» кусты жасмина, сплошь покрытые белыми благоухающими цветами, поэт создает атмосферу особой трепетности и святости любви:
Вот с посохом, с котомкой синей
В душистом талэсе жасмины
Читают майрэв нараспев.
И если ты пройдешь калиткой,
Любимая, в мой сад густой,
Как передам тебе молитвы
Благоухающих кустов?
Как расскажу о Есевонах,
О зреющем посеве чувств
Тебе, огнем церковных звонов
Зажегшей сердце, как свечу?
И почему слезой алоэ
На елях кажется смола
И сердце за кустами ловит —
Не пробежит ли мимо лань?
[386–387]
Упоминание о Есевонах — Есевонских прудах (точнее — прудах Хешбона; в Синодальном переводе — «озерки Есевонские») — вводит прямую отсылку к Песни Песней, ибо в ней сказано: «Твои очи — пруды в Хешбоне // У ворот Бат-Раббим» (Песн 7:5)[59]. Благодаря парадоксальному соединению экзотических Есевонов с типично русской калиткой, талеса и майрэва — с церковными звонами, благоуханной смолы ели — с благовонной слезой алоэ, пейзаж обычного сада среднерусской полосы сливается с благоуханным пейзажем Земли Обетованной, с Садом, воссозданным в Песни Песней. Именно поэтому воображению поэта видится трепетная лань, в образе которой предстают и героиня Песни Песней, и его лирическая героиня, благоухание жасмина переходит в благоухание мирры, и закономерно в контекст стихотворения включаются строки из Песни Песней:
Как расскажу?.. Вот сумрак мирно
Благословляет нас. В саду ль
Я веткой робкого жасмина
К твоей ладони припаду?
Но ты смиренно понеси
Слова, как мирру, пред собой:
«Кулох ёфо, рааёси,
Умум эйн бох!»
[387]
В оригинале процитированный Ройзманом стих (Песн 4:7) звучит следующим образом: Кушах йафа райати умум эйн бах («Вся прекрасна ты, подруга моя, и нет в тебе изъяна»; ср. перевод И. М. Дьяконова: «Вся ты, милая, прекрасна, и нет в тебе изъяна»[60]).
Это не просто излияние чувств, но тоска по духовной прародине, по далекой родине, по Земле Обетованной:
И фиолетовый затон,
Где расцветут снова звезды
Смоковницею золотой.
И тишина. Но такая,
Что ангел смерти задышал,
Рассыпается в камышах.
Но широко, по уклонам,
Где серой пахли мятежи,
Под пурпуром балкона
Тоска библейская лежит.
И только здесь слышу зовы
Земли скорбящей. Это сын
Мать приласкал скорбным взором,
И солена слеза росы!
И, как смоковница, в плодах!
О брат, сорви эти смоквы,
Которые тебе создал!
[387–388]
Образ возлюбленной неизменно сливается в сознании поэта с героиней Песни Песней, а прекрасная Суламифь становится символом еврейского народа, красоты его души, неугасимости его духа, как в стихотворении «Уже по Саронской долине…» (август 1923). Здесь уже сама упомянутая в первой строке Саронская долина вводит топику Песни Песней, и этот ряд продолжен «газелями», «росными розами», глазами как «пара печальных голубок» (ср.: «…Твои очи — голубицы»; «Твои очи под фатою — голубицы…» — Песнь 1:15; 4:1)[61]:
Уже по Саронской долине
Газели скользят наугад,
И росные розы пролили
Душистую кровь на луга.
И ты у горбатого дуба
Идешь по тропинке назад, —
И пара печальных голубок —
Твои голубые глаза.
И вновь кипарисы привстанут
Рядами зеленых свечей,
Едва ты приблизишься к стану,
Качая кувшин на плече.
Такой зарисовывал в детстве
На дне беспокойной души,
А ты, иудейка Сарона,