Хождение по мукам, Трилогия, книга 3-я, Хмурое утро
— сказал он, — со вчерашнего дня немецкая дисциплина стала более разумной.
Рощин криво усмехнулся. Ландштурмист поспешил уточнить свою мысль, подняв по-профессорски палец с твердым ногтем:
- Дисциплина должна быть разумной, тогда она есть форма общественного порядка и необходимое условие развития. Такая разумная дисциплина рождается из глубоких социальных движений. Но если это не так, если она только одно из орудий принуждения, тогда мы ее не будем называть дисциплиной…
Он весело кивнул, оканчивая эту свою, несколько туманную, мысль.
- Эвакуируетесь в Германию? — спросил Рощин.
- Да. Наша воинская часть избрала комитет, и он вынес решение, к счастью, — хотя это было сопряжено с борьбой, — чисто принципиальное.
- Ну что ж, по-русски говорится: скатертью дорога.
- Я не плохо изучил русский язык, я знаю, — когда говорят: «скатертью дорога», это значит: «убирайся ко всем чертям»…
- А хотя бы и так… Вы, кажется, умный человек: чего же нам притворяться? Врагами были, врагами и расстались…
- Так, так, — подумав и покачав головой, сказал ландштурмист, — с моей стороны было бы напрасно и даже бестактно опровергать это.
И он опять улыбнулся тонкими губами, оканчивая и эту тему. Ему принесли еду и пиво. Он извинился, что на некоторое время выключится из беседы, и принялся за шашлык, не спеша, с каким-то даже благоговением пережевывая кусочки мяса, пшеничного хлеба и поджаренных помидоров.
- Вкусно, — сказал он, чувствуя, что Рощин не сводит с него злых, темных глаз. Он съел все до крошки, корочкой вычистил тарелку и корочку положил в рот. Полузакрыв веки, вытянул большой стакан холодного пива.
- Немцы к еде относятся очень серьезно. Немцы много голодали, и предстоит еще много голодать, прежде чем будет окончательно разрешена проблема еды.
И опять его длинный палец полез вверх.
- На заре истории, когда человечество переходило от первобытного собирания даров природы к насильственному вторжению в природу, еда стала результатом трудного и опасного процесса добывания ее. Еда стала священным актом. Пожрать — значит завладеть чужой жизнью, чужой силой. Отсюда происходят представления о возможности заклятия природы, то есть магия… Магический ритуал еды ложится в основу всех мистических культов. Едят тело бога… У меня записана интересная беседа с одним русским ученым о происхождении блинов. Масленица — это праздник поедания солнца. Его заклинали хороводными плясками, затем кушали его изображение — блины. Как видите, славяне в своих мировоззрениях всегда устремлялись очень высоко…
Он засмеялся. Расстегнул металлическую пуговицу мундира и вынул пухлую, в потрепанной коже, записную книжку, — ту самую, которую два месяца тому назад доставал в вагоне, чтобы прочесть Кате Рощиной одно место из Аммиана Марцеллина. Положив ее на стол, осторожно перелистал страницы, мелко исписанные заметками, выписками, адресами…
- Вот, — сказал он, положив палец на страницу. Но Рощин глядел не на эти строки, а на то, что было написано сверху рукой Кати: «Екатерина Дмитриевна Рощина, Екатеринослав, до востребования».
- Откуда у вас эта запись? — хрипло спросил он. В лицо ему хлынула кровь, он поднес руку к воротнику гимнастерки. Ландштурмисту показалось, что другой рукой русский офицер сейчас вытащит револьвер, — нравы были военные… Но страшные глаза офицера выражали только страдание и мольбу… Ландштурмист как можно мягче сказал ему:
- Очевидно, вам хорошо известна эта дама, я могу кое-что рассказать про нее.
- Известна…
- О, это одна из печальных историй…
- Почему — печальных? Эта дама погибла?
- С уверенностью не могу этого сказать… Мне бы хотелось надеяться на лучший исход… За время войны я увидел, что человек чрезвычайно живучее существо, несмотря на то, что ранить его легко и он так чувствителен ко всякой боли… Это происходит…
И опять поднял было палец, — Рощин весь исказился:
- Говорите, где вы видели ее, что с ней случилось?
- Мы познакомились в вагоне… Екатерина Дмитриевна только что потеряла своего горячо любимого мужа…
- Это была провокация! Я жив, как видите…
Ландштурмист откинулся на стуле, маленький рот его стал круглым, галочьи глаза — круглыми, он хлопнул ладонями по столу:
- Я прихожу в этот ресторан, где никогда не бывал, сажусь за этот столик, вынимаю книжку… И — мертвые пробуждаются! Вы муж этой дамы? Она мне рассказывала о вас, и я тогда же представил вас таким, именно таким… О нет, камрад Рощин, вы не должны, вы не должны…
Запнувшись, он поджал тонкие губы и поверх очков строго, испытующе взглянул Вадиму Петровичу в глаза, полные слез. На благожелательно приподнятом носу у ландштурмиста проступили капельки пота:
- Я слезал раньше Екатеринослава, ваша супруга записала мне свой адрес. Я на этом настаивал, я не хотел потерять ее, как пролетевшую птицу. За дорогу мне удалось внушить ей некоторую бодрость. Она очень умна. Ее ясный, но мало развитой ум жаждет добрых и высоких мыслей. Я ей сказал: «Горе — это участь миллионов женщин в наше время, — горе и бедствия должны быть превращены в социальную силу… Пускай горе придаст вам твердость». «Для чего, — она спросила, — мне эта твердость? Разве я хочу жить дальше?» — «Нет, — я ей сказал, — вы хотите жить. Нет ничего более значительного, чем воля к жизни. Если мы видим кругом только смерть, бедствия и горе, мы должны понять: мы сами виноваты в том, что до сих пор еще не устранили причины этого и не превратили землю в мирное и счастливое обиталище для такого замечательного феномена, как человек. Позади вечное молчание и впереди вечное молчание, и только небольшой отрезок времени мы должны прожить так, чтобы счастьем этого мгновения восполнить всю бесконечную пустоту молчания…» Я ей это сказал, чтобы утешить ее… Итак, я слез и прибыл в свою часть. Ночью мы получили сведения, что поезд, в котором ехала ваша жена, был остановлен бандой махновцев, ограблен и все пассажиры уведены в неизвестном направлении. Вот все, что я знаю, камрад Рощин…
На сцене началось кабаре. Пианино и музыканта с дыбом стоящими волосами задвинули за кулисы. Появился дон Лиманадо, конферансье, московская знаменитость, хорошенький, с подведенными глазами, неопределенного возраста человек в смокинге и соломенной жесткой шапочке, надвинутой на брови.
- Поздравляю вас, господа, с германской революцией! — Он сам себе крепко пожал руки. — Только что был на вокзале. «Здрасте, — говорю я германскому обер-лейтенанту, — как поживаете?» — «Очень хорошо, — говорит он, — а вы как поживаете?» — «Тоже очень хорошо, — говорю я, — на дворе ноябрь, в соломенной шапочке холодно, а теплую я в Москве оставил, теперь не знаю, когда выручу». — «А вы купите, говорит, теплую шапку». — «Я, говорю, на шапку тысячу марок скопил, а сегодня мне за них пять карбованцев выдали». — «Ай-ай-ай», — говорит он. «Ай-ай-ай», — говорю я. Так мы с ним поговорили о том, о сем, а его солдаты на крыши вагонов лезут. «Уезжаете?» — говорю я. «Уезжаем», — говорит он. «Совсем?» — говорю я. «Совсем», — говорит он. «Очень жалко», — говорю я. «Ничего не поделаешь», — говорит он. «А в каком смысле — ничего не поделаешь?» говорю я. «А в таком смысле, — говорит он, — что без всякого смысла». «Ай-ай-ай, — говорю я, — а мы надеялись, что у вас этого не будет». А тут солдаты на крышах как грянут «Яблочко», — я и пошел… Кругом-то темно, ветер-то свищет, в переулках-то стреляют, а мне программу начинать, я опаздываю, на сердце кошки скребут. Я и запел.
За кулисой грянуло пианино. Конферансье подскочил, перебив ногами:
Эх, яблочко,
Ночка темная…
Куда мне теперь идти?
Разве помню я…
Повернувшись спиной к сцене, глядя в глаза этому странному немцу, Рощин спросил:
- Вы не могли бы дать сведения — в каком районе сейчас оперирует Махно?
- По нашим последним сводкам, Махно начал серьезно теснить отступающие австрийские и кое-где германские воинские части. Штаб Махно снова теперь находится в Гуляй-Поле…
10
В начале ноября качалинский полк стоял в резерве для пополнения и отдыха. В нем по окончании боев осталось едва три сотни бойцов. Петр Николаевич Мельшин, получивший неожиданно для себя бригаду, говорил в военсовете, и, по его предложению, командиром качалинского полка был назначен Телегин, лежавший в госпитале, заместителем — Сапожков и полковым комиссаром — Иван Гора. Телегинская батарея вошла в состав полковой артиллерии.
Стояли сырые деньки, пахнущие печным дымом и мокрой псиной. Сырость капала с потемневших крыш, землю развезло, и бойцы, возвращаясь с ученья, волокли пуды грязи на сапогах. Настроение у всех было, как в праздник. Окончилась страшная страда: донская армия была отброшена далеко за правый берег Дона. По слухам, атаман Краснов в Новочеркасске бился головой о стену, узнав об этом своем втором страшном разгроме под Царицыном.
Когда кончался день строевых занятий, политпросвещения и ликвидации неграмотности, бойцы в сумерках, поеживаясь от изморози, разбредались по селу, — кто к знакомцам, кто к новоявленной куме, а те, у кого не было ни знакомых, ни кумы, просто ходили с песнями или, забравшись в сухое место, балагурством приманивали девчат. И часто, начиная с шуток и смеха, кончали спорами, иной раз жестокими, потому что души у всех были взъерошены.
Из десяти моряков телегинской батареи двое были тяжело ранены, трое убиты. Осталось пять человек. Расквартировались моряки на хорошем казачьем дворе, брошенном убежавшим хозяином. С ними жила и Анисья, формально зачисленная в нестроевую роту. Наравне с бойцами она проходила строй, и стрельбу, и политпросвещение. Носила теперь опрятную красноармейскую форму и только не хотела стричь вьющихся красивых волос. Увидев столько страстей и смертей, она в эту октябрьскую страду перешла, как переходят вброд по горло, через свое непоправимое горе. Морщины больше не безобразили ее помолодевшего, погрубевшего лица; с тыловых харчей щеки у нее налились, стан выпрямился, походка стала легкой. Вся она приумылась. По ночам, когда моряки могуче храпели в натопленной хате, она секретно стирала на них, штопала и чинила, иной раз за этим делом ее заставал рожок горниста, игравший протяжную зорю в седом рассвете.
При полку остался и Кузьма Кузьмич Нефедов на внештатной должности писаря. В самые тяжелые дни, шестнадцатого и семнадцатого, он проявил не то что мужество, а даже особую отчаянность, вытаскивая раненых из огня. Это было отмечено всеми. Не отставал он и в дальнейшем, когда остатки качалинского полка перешли в контрнаступление, не отстал и за Доном, когда полк был сменен и отведен в тыл.
Иван Гора, встретив его однажды у полевой кухни, — промокшего, грязного, худого, возбужденного, — поманил пальцем:
- Что мне с вами делать, Нефедов?.. Никак не пойму — что вы за человек?.. Поп-расстрига, и года ваши почтенные. Чего вы к