— и будет он обдумывать, как отобрать побольше от других себе, как бы поменьше расходовать, давать другим; хочет почестей — будет потакать, услуживать, покоряться тем, кто во власти, будет горд, будет отделяться от людей, будет презирать тех, кто не нужны ему для успеха. Хочет славы — будет всем жертвовать, и чужой, и своей жизнью, для успеха. Хочет удовольствий — будет придумывать средства увеличения наслаждений, переменяя и придумывая наиболее сильные.
Если же хочет человек любви своей ко всем людям, то будет он, когда без дела один сам с собою, вспоминать о том, как он в прежней жизни, вчера, нынче, не соблюл любви с человеком, как сделал, сказал, подумал недоброе, нелюбовное, и будет думать, что помешало ему в этом: какие пороки, соблазны, привычки, и будет думать о том, как избавиться от них. […] Будет, главное, воздерживаться от всего того, что может нарушить благо других людей, что несовместимо с любовью. Если хочет человек любви, то будет он естественно и в делах, и в словах, и в мыслях воздерживаться от того самого, что для человека, живущего не по закону любви, представляет главную цель жизни, — будет воздерживаться от собирания и удерживания богатства, от достижения почестей, славы, от всех удовольствий, доступных не всем людям и приобретаемых всегда одними людьми в ущерб другим. Люди говорят: это трудно.
Но они говорят так только потому, что, не испытав радости любви, не знают ее и не верят в нее.[…]
[12 мая 1909] Жив и даже здоров. […] Вчера писал этот дневник, потом ездил к Гале. Зося неприятна мне, и надо усилие, чтобы быть в любви. И прекрасно: матерьял. Немножко поправил о любви. Все ужасно плохо в сравнении с замыслом и важностью предмета. Очень интересные письма. От студента о праве доброе. Записать пока нечего.
13 мая 1909. Вчера поправил о государстве и о любви. Мало и плохо. Ездил в волостное правление. С Зосей лучше, не сержусь. Вечером письмо ругательное от Великанова. Неприятно, но больше его жалко. Как я рад. Душевное состояние не от физических причин.
[…] Довольно много писал о любви. Недурно, подвигается. За завтраком Соня была ужасна. Оказывается, она читала «Дьявол» и в ней поднялись старые дрожжи, и мне было очень тяжело. Ушел в сад. Начал писать письмо ей то, что отдать после смерти, но не дописал, бросил, главное оттого, что спросил себя: зачем? сознал, что не перед богом для любви. Потом в 4 часа она вес высказала, и я, слава богу, смягчил ее и сам расплакался, и обоим стало хорошо.
14 мая. Вчера вечер прошел, как обыкновенно. Приятные известия о Фельтене, его суде. Нынче встал рано, пошел в сад, написал письмо Молочникову. Подслушал разговор Копылова с прохожим — скверные слова и неправда, и какое удивительное, ужасное безверие. Тяжелое чувство испытал. Тяжелое чувство еще со вчерашнего. Лучше, чем прежде, но нет того радостного спокойствия, которое было вначале. Письма получил тоже тяжелые — Копыл и крестьянин обличающий. И просители. Хочется, хочется умереть. […]
15 мая. Нет, нехорошо. Совсем нехорошо. Очень нравственно упал. Вчера целый день и вечер был плох. Приехал Эйнрот, и пришел Николаев. Я им стал жаловаться на свою жизнь. Кроме того, два злые письма — одно от Копыла, другое от крестьянина-революционера, да еще стихи о земле, все это совсем победило меня.
[…] Сейчас вышел: одна — Афанасьева дочь с просьбой денег, потом в саду поймала Анисья Копылова о лесе и сыне, потом другая Копылова, у которой муж в тюрьме. И я стал опять думать о том, как обо мне судят. «Отдал будто бы все семье, а сам живет в свое удовольствие и никому не помогает» — и стало обидно, и стал думать, как бы уехать, как будто и не знаю того, что надо жить перед богом в себе и в нем и не только не заботиться о суде людском, но и радоваться унижению. Ах, плох, плох. Одно хорошо, что знаю, — и то не всегда, а только нынче вспомнил. Что ж — плох, постараюсь быть менее плохим. Сейчас не мог удержаться, чтоб не отослать с досадой Копылову, поймавшую меня, когда я начал писать дневник. Эйнрот очень оригинальный и серьезный человек, скромный, простой, глубокий. Танечка занемогла — и на ноги всех докторов, и деньги швыряют, а на деревне мрут от нужды. Да, уехать нельзя, не надо, а умереть все-таки хочется, хоть и знаю, что это дурно, и очень дурно. Вчера поправлял статью «Революция» …недурно.[…]
16 мая. Вчера вечером пришла почта. Письма незначительные, но в газетах мои письма: священнику и Трегубову. И как пьянице вино, так мне эти письма, и сейчас забота о суждении людей. Должно быть, оттого, что я не чувствую уже телесных похотей, я особенно болезненно чувствую тщеславие и не могу освободиться. Вчера, зная, что письма эти заставят меня говорить про них, подумал, что надо не говорить, особенно при сыне Сереже. Так что и воздержался от тщеславия ради той же заботы о мнении людей, ради тщеславия. […] Человек десять просителей, я всем отказал, без досады, но можно было лучше. Потом пошел в сад поправлять корректуру «Нового круга чтения». Очень он не понравился мне. Поправил. Сейчас пью кипяток, но ничего не ем. […]
Вчера, 18, не писал. Нынче 19 мая. То, чем кончил третьего дня, что привыкаю к сознанию своей зависимости только от бога и потому независимости от мнения людей, как раз вчера вечером и нынче оказалось неверным. Читал о себе глупую статью по случаю Эртеля — и стало неприятно, и не мог восстановить спокойствия и твердости в боге. Вчера день провел хорошо. Поправил письмо о религиозном воспитании и «Неизбежный переворот» недурно. Очень тяжелый разговор Сони о цене за отдаваемую ею землю. Я не говорил, но слушать было тяжело, а все оттого, что потеряна связь с ним. Был два раза милый Николаев. Какой удивительный работник по Генри Джорджу, да и вообще какой хороший. Ездил верхом, говорил по телефону с Грушецким, читал Гете и газеты. […]
20 мая. Вчера поправил о воспитании, «Переворот» и письмо американцу. Письмо все еще не то, что могло бы быть. Ездил в Телятинки. Вечер как обыкновенно. Читал письма. Очень гонял близких мне людей. Статья Рузвельта обо мне. Статья глупая, но мне приятно. Вызвала тщеславие, но вчера было лучше. […]
21 мая. […] Вчера поправил письмо американцу и «Переворот». Нынче с утра, не одеваясь, переделал все письмо американцу — не переделал, а поправил. Вчера утром был корреспондент «Русского слова». Я рассказал и продиктовал ему о «Вехах». Особенно худого нет, но лучше было бы не делать. Письмо мужика уж очень — и законно — хочется сделать известным. Приехала Лина с детьми. Душан вернулся, опасность миновала «пока». Вечером, кажется, огорчил Лину, говоря о детском религиозном воспитании — дурно. Весна чудная. Теперь 11-й час. На душе хорошо, но нет охоты писать. И прекрасно. Вчера был очень интересный человек, пришедший пешком из Симбирска. Много он сказал хорошего, но лучше всего то, что по его мнению: Главное, в чем нуждается теперь народ — это в духовной пище.
22 мая. Вчера пачкал письмо американцу и о любви. Веду себя недурно, но нет при общении с людьми памяти о богопочитании бога в человеке. Всякий раз esprit de l’escalier [задним умом (фр.)]. Московский рабочий бойкий, говорун, но говорящий, но не слушающий. Ездил в Телятинки. У Николаевых. У Гали. У обоих очень хорошо. Дома Лина, Маша, дети. Вечером Сережа огорчил меня разговором о праве. Письма хорошие. Сегодня встал рано. Ходил по саду. Сел отдыхать, вижу — идет баба ко мне. Вспомнил хорошо, что идет в ней бог. Оказалась Шураева, бедная, у ней умерла внучка, просит денег, я постарался войти ей в душу, в основе которой тот же бог, какой во мне и во всем, и так хорошо стало. Помогай бог. Всегда бы так.
1) Чествование мое плохой признак. Навело меня на эту мысль чествование Мечникова. Оба мы, очевидно, очень пустые люди, если так потрафили толпе. Утешает меня немного то, что меня ругают — не завистники, а серьезно ругают и революционеры, и духовенство, церковники.
[…] 7) Говорить серьезно о праве, когда есть право земельной собственности, все равно, что говорить о праве на владение рабами, о порядке продажи их.
23 мая. Вчера поправил о любви, не дурно. Запутался в письме американцу. Недоброе чувство к Сереже за право. Потом прошло. Ездил верхом. Да, забыл. Трогательный купец полуслепой. Мы с ним оба расплакались от хорошего умиления. Вечер ничего не делал. Письмо Черткова хорошее и др. Нынче томский купец старообрядец. Трогателен его отец, сочувствующий мне. Что-то будет нынче. На душе хорошо.
24 мая. Опять кое-что писал о любви и о воспитании. Мало. Ездил к Чертковым. Нехорошо поступил с расследователем чертковского дела, не подал руки, а потом не сумел сказать, что нужно. Михаил Сергеевич приехал — как всегда, приятный. Вечером опять купец Летышев. Долго говорил о своей теории, мистически объясняющей таинства. Потом Калачев и милый Николаев. Очень я устаю мозгом.
Нынче встал не рано. Соня приехала. Все заботы и недобрые чувства. Поленова прекрасный альбом. Писал и «О любви» и американцу, кажется, не совсем дурно. Здоровье хорошо. И на душе так же.[…]
25 мая. Вчера как будто кончил и «О любви» и американцу. Приехала Соня. Очень жалка она. Поехал верхом в Тулу на бега. Съездил хорошо. Дома Михаил Сергеевич, дал ему прочесть «Неизбежный переворот». Он сделал верные замечания. Гольденвейзер. Сегодня встал не рано, ходя по саду, думаю о быстроте, а главное, об однообразии времени: день, ночь, и опять, и опять, и пролетают года, десятилетия. […]
26 мая. Вчера продолжал писать «Никто не виноват», и — порядочно. Но нынче не пошло. Вчера приезжал Пунга и Оля. Написал письмо Черткову. С Соней тяжелый разговор о хозяйстве. Я жалею, что не сказал о грехе земли. За обедом тоже она, бедная, запуталась. Интересное существо она, когда любишь ее; когда не любишь, то слишком просто. Так и со всеми людьми. Ездил верхом. Вода выше брюха лошади. Не спал перед обедом, был слаб. Нынче немного пописал «Никто не виноват» и бросил, нехорошо. И нет настоящей охоты писать. И баста. Записать нечего.
27 мая. Вчера вечером очень трогательное общение с студентом, приехавшим для свидания с Кавказа. Гусев сказал, что, кажется,