своим бодрым, густым и заразительным смехом.
Через два часа, уже после обеда князя, мужик дождался денег. Он не ел с утра и, покачивая головой и вздыхая, смотрел на приготовление господского обеда. Под конец он не выдержал и попросил у кухарки хлеба.
— Кабы знать, с собой бы захватил.
— Иди похлебай, — сказала кухарка и налила ему в чашку квасу и отрезала ломоть хлеба. Поевши, он дожидал терпеливо и дождался. Вечером ему вынесли рубль восемь гривен. Он поблагодарил и, заложив соломкой окровавлеыную овчину, подложив под себя и отодвинув мешок, сел в телегу и потащился на своей буренькой кобыленке прямо к лавке за мукой. Князь пробыл недолго, не более часа, и, согласившись завтра съезжаться у Лисьих Переяр, распростился, особенно весело улыбаясь Вере, выражая надежду свидеться завтра и доставить ей удовольствие, и, провожаемый хозяином, вышел на крыльцо.
— Что за погода, как лето! И какая красота эти желтые листья — золото.
— Сухо только для охоты. Ну да что делать. Ждать нельзя.
Грузный кучер с задом, расширенным юбкой, проговорив: «Вперед!», тронул вожжами.
Сытая четверня вороных трехвершковых лошадей двинула, как перышко, коляску. Князь сел и уехал.
По дороге он нагнал мужика, продавшего барана. Мужик спал и не свернул лошади. Кучер присадил, взяв на время вожжи в одну руку, и ловко попал кнутом по шее мужика. Мужик встрепенулся, но не успел глаз протереть, как коляска промчалась со своим ровным топотом четверки по крепкой дороге.
— Пьяный, ваше сиятельство, — сказал кучер.
«Вот все толкуют — голод», — подумал князь, оглядывая вершину направо от дороги, на лазу которой он станет завтра с этой хорошенькой девочкой.
На другой день состоялась охота. В семь часов Вера была уже готова и ждала Анатолия Дмитриевича, с которым она должна была ехать в тележке до места сбора охоты. Верховые лошади были уж высланы раньше. Погода была волшебная, именно волшебная. На желтых листьях, на зеленеющей траве блестел мороз. Косые лучи яркого солнца играли сквозь красно-желтые листья дубов. Воздух был свежий, бодрящий. Тележка, заложенная парой вороных кобыл, была уже подана, как Анатолий Дмитриевич на самом выезде был задержан мужиками, которые пришли по своим делам. Анатолию Дмитриевичу, очевидно, было скучно это, но он остался и долго говорил с ними. Вера слушала. Дело шло о кадушке. Баба и мужик горячо спорили. Вера в амазонке, с хлыстом, волнуясь, дожидалась.
— Да ты бы напилась чаю.
— Я пила.
Наконец мужик последний отвалился. Она вспомнила, как матери ставили пиявки и как они отваливались.
Анатолий Дмитриевич сел, взял вожжи, и они поехали по глянцевитой, гладкой, с отпечатками шипов, дороге по деревне, из которой несло запахом дыма, выходившего белым столбом из каждой трубы.
Весело, весело было. Все было весело. И то, как бежали лошади, и как смотрели люди, и как взлетали грачи, повороты дороги, зеленя. Все было весело.
— Скоро ли?
— Да ведь пять верст, мы и так хорошо едем.
Но вот проехали сквозной лес, весь светящийся на косых лучах. Вот послышался визг собаки и крик охотника.
Это они. Да, вот тут. Проехали лес, завернули, и вот блестящий круг. Лошади, собаки, красные шапки, галуны. Все блестит и играет и вспыхивает на солнце. Тут же и лошадь Веры и Анатолия Дмитриевича. Но не успели еще Анатолий Дмитриевич с Верой разглядеть всю эту толпу, как на пригорке показалась коляска. Это был князь.
— Вот как съехались.
— Вы не устанете? — И сейчас же началась игра кокетства между князем и Верой.
Очень, очень было весело. Волка не затравили, но зайцев поймали трех и скакали. И потом сидели и завтракали. И князь лежа разрезал курицу и, держа на вилке, предложил Вере.
— Puis-je vous offrir, mademoisselle, un morceau de vo-laille? [Могу ли я вам предложить, мадемуазель, кусочек курицы? (франц.)] — сказал он. И это было ненатурально и глупо. И, несмотря на то, что ей было очень весело, Вера заметила это. Потом князь кормил курицею же и тоже с вилки любимую собаку. Это тоже заметила Вера, особенно потому, что у дороги стояла толпа баб и ребят, выбежавших из деревни смотреть. Бежали две бабы в коротких поневах, в лаптях и в кокошниках, махая локтями, и, добежав до дороги, вдруг стали, упершись глазами в охотников.
— Не правда ли, египетское что-то есть в них? — сказал князь, и Вера согласилась.
После завтрака охотились еще и вернулись к тому помещику, у которого стоял князь. Туда приехал и Владимир Иванович за дочерью. Он остался обедать и с неудовольствием заметил, что между князем и Верой шло ненужное, неприличное даже, flirtation [ухаживанье (франц.)]. Уже темно, при лунном свете, поехали домой. Дорогой Владимир Иванович прямо сказал дочери, что ему не нравилось ее обращение с князем. Она тотчас же согласилась, покраснела ужасно, по согласилась.
— Я не могу, папа. Мне весело, и я не могу удержаться, но он мне вовсе не нравится.
Отец успокоился.
Когда они вернулись, к чаю приехал сосед Анатолия Дмитриевича, и зашел разговор о положении крестьян. Анатолий Дмитриевич рассказал то, что решено было в съезде уездном и губернском, и о том, как ему неизбежно теперь заняться подробным исследованием имущественного положения крестьян. Он сказал, что это дело требует большого внимания, потому что общество находится между Сциллой и Харибдой: не дать помощи жестоко; дать тем, которые не нуждаются в ней, значит поощрять тунеядство, праздность.
— Вот вы говорите, — обратился он к Владимиру Ивановичу, — что не надо служить. Кто же бы делал это и как бы делали это?
— Я не говорю, — отвечал Владимир Иванович. — Это дело святое, и, по-моему, мы все обязаны служить помощи народу в тяжелую годину. Я первый готов бы был посвятить себя этому делу.
— Да что надо делать? — спросила Вера, которой скучно было, что разговор шел без нее.
— Делать то, чтобы ходить по дворам, узнать условия жизни, все имущественное положение каждого двора, записать.
— Так что же, я могу. Пошлите меня.
— Да ведь вы уедете послезавтра.
— А я останусь.
— Вот прелесть-то бы, — заговорили дети.
— Папа, оставь меня с тетей Варей. Тетя, возьми меня. Я буду послушна и буду работать.
Случайно сделанное предложение это сначала, как непривычное, показалось неисполнимым, но понемногу стало получать вид возможного. Через три недели проезжает тетя Настя. Она захватит тогда Веру с собой, а пока Вера будет жить здесь, будет секретарем у дяди Анатолия, будет исполнять все его поручения.
Все это представлялось Вере большой, продолжительной partie de plaisir [увеселительной прогулкой (франц.)].
— Завтра охота, погода чудная, а потом будем ходить с Сашей. Ведь можно Саше? Будем записывать, будем все делать, будем вместе. Ну, просто прелесть. Ура! А вы с нами будете ходить? — обратилась она к учителю. — Не правда ли?
Учитель, разумеется, был очень рад.
Отец, либеральный Владимир Иванович, был за оставление дочери у тетки. Тетка и дядя Анатолий были за, как хозяева, да и она очень мила была, так что тетя Варя пленилась ей. Против была только Марья Николаевна, мать.
«Что-то тут странное, неестественное. Что девушке делать по мужицким хатам? И неприлично, да и ничего не сделает она. Да и к чему, главное?»
Вечером между мужем и женой, родителями Веры, были продолжительные прения об этом предмете.
— Как же ты сама говорила, что Вера легкомысленна, роскошна, нет в ней серьезности. Что же может быть лучше для девушки ее лет, как узнать жизнь, увидать, как живет народ, чтобы понять всю ту роскошь, которую она имеет. Вообще это не может произвести ничего, кроме самого доброго влияния.
Владимир Иванович пересилил, и так и решено было оставить Веру на три недели у дяди. Как решено было, Владимир Иванович с женой уехали рано утром во вторник, и в тот же день Вера с учителем и Сашей пошли в обход.
Дело было в том, что за Верой была послана няня в условленный срок, три недели, но она не приехала, написала письмо очень решительное, что она не может и не хочет оставить дело, и няня вернулась одна, рассказала, что барышня совсем расстроены, с утра до вечера с бабами, похудели и стали чесаться, нашли вошь. Это сразило Марью Николаевну. Все делали дело как люди, и княжна Д., и баронессы П. и Р., и c’etait bien vu [к этому относились сочувственно (франц.)], а тут вдруг это какой-то азарт, желание отличиться, выделиться. И к чему? «Варенька, сестра, всегда была шальная, так и осталась. По всему видно, что она не удерживает и совсем распустила ее», — думала Марья Николаевна.
— Вот я и говорила, — сказала Марья Николаевна мужу, употребляя самую для него неприятную и потому чаще всего ею употребляемую форму выражения: «вот я и говорила», — что, кроме дурного, ничего не выйдет. Я всегда чувствую. Так и вышло. Я больна, но сама поеду. Я умру. Но этого я не могу. Всегда ты с своей бабьей бесхарактерной упрямством, — говорила она, не согласуй родов от волнения. — Если уж до того дошло, что она вся в мерзости. Я выговорить-то не могу. Со мной дурно сделалось, когда я раз увидела его. Вся твоя грубая натура.
Владимир Иванович хотел вставить свое слово, полагая, что разговор уж достаточно отклонился, но еще было рано, — как в магазинном ружье, один заряд, вылетая, давал место другому.
— Да позволь, — только сказал он.
— Да я уж знаю, что когда ты говоришь, то все должны слушать и любоваться твоим красноречием. Но у меня не красноречие, а материнское сердце, которое ты измучал… измучал. Единственная дочь, которую я блюла от всякой грязи, от всего подлого, и вдруг ты ее бросаешь нарочно в самую грубую, низменную среду.
— Да ведь твоя же… — сестра, он хотел сказать.
— Нет, твоя фантазия была. Все это хорошо, но когда это искренно, а все это фальшь, которую ты напустил. Если ты так жалеешь, отдай им весь урожай. Что, небось не хочешь, — говорила она, совершенно забыв о том, как она пилила его за то, что он распорядился дать по пуду на бедные дворы своей деревни.
Он хотел сказать, что он готов бы и больше сделать.
— Неправда, все притворство, либеральничанье, — продолжала она колоть его в самые больные места, как пчела в глаза. — И то, что ты дал, всем хвастаясь, ты дал, потому что я настояла.
«Боже мой, как может врать эта женщина!» — думал про себя Владимир Иванович. Наконец