О суде. Лев Николаевич Толстой
– Да что же, есть у вас, наконец, комната или нет? Есть или нет? – говорил с некоторым раздражением Михаил Михайлович, входя в сени постоялого двора уездного города, в котором на завтра назначено было заседание окружного суда, в котором он был присяжным.
– Пожалуйте, пожалуйте, – говорил хозяйский племянник, – сейчас, сию, сию минутую.
И хозяйский племянник, несмотря на раздражительный тон Михаила Михайловича, не отвечая ему, убежал в комнатку с киотом и большими иконами, одну оставленную себе хозяевами, и что-то там стал шептаться с толстой старухой, сидевшей там за самоваром. Михаил Михайлович видел это и злился. Он устал и перемерз с дороги. Но взял на себя и молчал, осторожно оттаивая и отлепляя ледышки с усов и бороды, примерзшей к воротнику, и сбрасывая их на грязный, затоптанный пол.
Вошел увязанный платком по воротнику Ефим, его кучер.
– Прикажете вносить вещи?
– Да не добьюсь толку. Будет или не будет комната?
Худой, вертлявый племянник выскочил из хозяйской комнаты, юркнул в соседний номер, где тотчас послышался ропот и настояния племянника. Он, очевидно, выгонял недостойного жильца. Старушка, перекачиваясь своим тяжелым телом и вся дрожа, как желе, под широкой ситцевой кофтой, вышла к Михаилу Михайловичу.
– Сейчас, сейчас, батюшка, пожалуйте. Есть, есть комнатка. Как не быть. Пожалуйте. Вася, что же он?
– Идет, идет.
Из комнаты вывели какого-то лохматого человека и увели куда-то. А Михаила Михайловича ввели в номер накуренный, наплеванный и надышанный.
………………………………………………………………………………………………
Через полчаса, однако, всё устроилось, и Михаил Михайлович сидел за самоваром, разложив на свою чистую салфетку домашний белый хлеб, сыр, масло и альберт-бисквитс. Он уже напился, согрелся, и уже дурное расположение духа заменилось самым хорошим.
– Позови кучера.
– Ефим, пей чай.
– Благодарю покорно, сейчас только сена задам.
Когда Ефим вернулся, Михаил Михайлович вложил аккуратно свернутую и вставленную в черешневый пахучий мундштучок папироску и, со вкусом закурив душистый, свежий табак, пуская большой струей синеватый дым, поднялся.
– Садись, пей, – сказал он Ефиму и вышел в коридор узнать, кто приехал, кого нет, что слышно, нет ли знакомых, – разогнать скуку.
Разумеется, были знакомые. Знакомый был и толстый Савельев, бывший предводитель, и новый помещик Эванов, недавно купивший именье, и доктор. Михаил Михайлович был холостой помещик средней руки (800 десятин чернозему), бывший мировой судья, назначенный присяжным на эту сессию. Знакомый был и купец Берескитов, торговец хлебом, недавно разбогатевший и водивший компанию с дворянами. Всё это были присяжные. Тут же стоял и товарищ прокурора Матвеев, тоже знакомый.
С Михайлом Михайловичем все обращались осторожно, как бы боясь оскорбить его. Он был такой застенчивый, тихий, робкий и сам осторожный и до крайности учтивый в обращении. Даже громогласный толстяк Савельев и то был осторожен с ним. Такое он производил впечатление, заражая своим «не тронь меня».
– Ну вот хоть на суд вас вытащило, – сказал он, отдуваясь своими толстыми щеками, – а то сидите – он хотел [сказать]: как медведь, но остановился и сказал: дома.
– А холодно нынче.
– Да, 26 было утром. Милости прошу ко мне, – сказал Эванов. – Да не хотите ли закусить?
– Нет, благодарю.
Не прошло еще получаса, как Михаил Михайлович уже сидел за карточным столом и соображал, назначать черви или трефы, и можно ли доверить показанию доктора, сказавшего бескозырного, но неверно назначающего.
После 3-х роберов закусили, потом еще сели, еще сыграли, потом поужинали, поговорили о ценах на хлеб, о завтрашних делах. Одно дело интересно, об убийстве. Поговорили еще о соседях, выборах и разошлись. Веселого, разумеется, ничего небыло, но было то самое, что требовалось: убить время. Эта цель была достигнута, и Михаил Михайлович не видал, как прошли эти 6 часов, от 5 до 11. —
Войдя в свой номер, Михаил Михайлович разделся и слышал, как без него начался громкий хохот и говор в номере Эванова. Очевидно, он стеснял их. И ему стало грустно. Он совсем не хотел стеснять и никого не осуждал, напротив, хотел бы с ними и поврать, но как-то это не шло, и где он был, всем было неловко и скучно и ему тоже. Он разделся, убрался, похвалил Ефима за то, что он так всё разложил хорошо, и, оставив на перевернутом дне стакана откушенный сахар и достав начатую книгу, лег в постель, приготовил папироску, мармеладину и приготовился наслаждаться: лежа читать – это был роман Мопассана начатый, – он очень любил Мопассана, лежа есть мармелад круглый, рябинный и потом закурить славную папироску, аккуратно закрученную и заклеенную слюной.
– Славно! – сказал он себе, сам не зная, что славно.
Он почитал, доел, выкурил и потушил свечу, но долго не заснул: ему мешал женский голос, что-то шептавший за дверью. И по случаю этого женского голоса он вспомнил, как Савельев спрашивал его, давно ли он видел Виденеевых. Это были соседки – две дочери были. И если Савельев подозревал, что Михаил Михайлович был влюблен в них, то это была правда: он был влюблен в меньшую, и очень даже. Но то робость, что она откажет, то робость, что она только этого и ждет и примет, оттолкнули его, и он перестал ездить. «Поздно уже, поздно. 35 лет, поздно жениться, – думал Михаил Михайлович. – Проживу и так, только бы не увлекаться – глупо».
Михаил Михайлович давал себе такой совет потому, что он, очень целомудренный по натуре человек, ведший очень воздержную жизнь, постоянно влюблялся и в влюбленном состоянии мучался, хотя и не делал внешних глупостей. Женщины были для него какими-то богинями, и это главное мешало ему жениться. Он считал себя недостойным их.
Комментарии Н. К. Гудзия
«[О СУДЕ]»
ИСТОРИЯ ПИСАНИЯ И ПЕЧАТАНИЯ
К отрывку рассказа «О суде» относится единственная рукопись-автограф на трех ненумерованных листах в 4°. Заглавия в рукописи нет. Заглавие «О суде», с припиской: «черновая», и дата 1891 г. поставлены на обложке М. Л. Толстой. Ни Дневники Толстого, ни его переписка, ни другие источники не содержат упоминаний о работе над этим отрывком.
Впервые отрывок был напечатан в III томе «Посмертных художественных произведений Л. Н. Толстого» под редакцией В. Г. Черткова, М. 1912, и в издании «Свободное слово», Берлин, 1912. В обоих изданиях, кроме мелких ошибок («назначить» вместо «назначать», «мучился», вместо «мучался») допущено исправление одной фразы. Вместо написанного в автографе: «Когда Ефим вернулся, Михаил Михайлович вложил аккуратно свернутую и вставленную в черешневый пахучий мундштучок папироску и, со вкусом закурив душистый, свежий табак, пуская большой струей синеватый дым, поднялся» – напечатано: «Когда Ефим вернулся, Михаил Михайлович аккуратно свернул и вставил в черешневый пахучий мундштучок папироску» и т. д. Текст отрывка, напечатанный в «Полном собрании художественных произведений Л. Толстого» под редакцией К. Халабаева и Б. Эйхенбаума, т. XII, М. – Л. 1928, во всем совпадает с текстом, напечатанным в издании под редакцией Черткова.
В настоящем издании отрывок печатается по автографу.
ПРЕДИСЛОВИЕ К ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТОМУ ТОМУ ПОЛНОГО СОБРАНИЯ СОЧИНЕНИЙ.
В настоящем томе печатаются художественные и публицистические произведения Л. Н. Толстого за 1891—1894 годы. Среди них – рассказы «Хозяин и работник», статьи о голоде, «Предисловие к «Крестьянским рассказам» С. Т. Семенова», неоконченные художественные произведения: «Кто прав?», «Мать», «Петр Хлебник» и др. Идейная проблематика большинства вошедших в этот том работ Л. Толстого непосредственно связана с вопросами, возникшими в жизни России в связи с охватившим страну в 1891—1893 годы голодом.
Голод был одним из проявлений крайнего обострения социальных противоречий, особенно резко обозначившихся в России в 90-е годы. В. И. Ленин писал в 1902 году в статье «Признаки банкротства»: «Хищническое хозяйство самодержавия покоилось на чудовищной эксплуатации крестьянства. Это хозяйство предполагало, как неизбежное последствие, повторяющиеся от времени до времени голодовки крестьян той или иной местности… С 1891 года голодовки стали гигантскими по количеству жертв, а с 1897 г. почти непрерывно следующими одна за другой… Государственный строй, искони державшийся на пассивной поддержке миллионов крестьянства, привел последнее к такому состоянию, при котором оно из года в год оказывается не в состоянии прокормиться»1.
1891—1894 годы явились значительным этапом в жизни и творчестве Л. Толстого. Именно в эти годы он особенно ясно осознал социальные причины тяжелого положения трудового народа. В эти годы он пришел к несомненному выводу, что долго строй насилия и угнетения продержаться не может, что «дело подходит к развязке». «Какая будет развязка, – писал он 31 мая 1892 года Г. А. Русанову, – не знаю, но что дело подходит к ней и что так продолжаться, в таких формах, жизнь не может, – я уверен»2.
Толстой не увидел пути, который должен был привести к этой «развязке». Не революционная борьба масс за свои права, а добровольный отказ господствующих классов от привилегированного положения представлялся ему средством спасения от всех социальных зол. В этом сказалась слабость Толстого, выразителя взглядов политически отсталого патриархального крестьянства. Но величайшей заслугой писателя остается то, что «он сумел с замечательной силой передать настроение широких масс, угнетенных современным порядком, обрисовать их положение, выразить их стихийное чувство протеста и негодования»3. Это стихийное чувство протеста многомиллионных масс крестьянства против помещичье-капиталистического гнета, малоземелья, податной зависимости, против темноты и забитости, экономического и политического бесправия с огромной силой и искренностью выразил Толстой в произведениях, созданных им в период 1891—1894 годов.
I
В творчестве Толстого 1891—1894 годов центральное место принадлежит публицистике. К этому времени относятся широко известные статьи о голоде, которые явились горячим откликом писателя на всенародное бедствие.
Чтобы вполне понять и оценить все значение общественной и писательской деятельности Толстого этого времени, необходимо иметь ясное представление о той обстановке, в какой ему приходилось писать и действовать.
Уже летом 1891 года в газетах стали появляться тревожные известия из различных губерний России о надвигающемся голоде. Однако ни правительство, ни земства, ни официальная печать не проявляли беспокойства. В одной из статей августовской книжки консервативного журнала «Русский вестник» сообщалось: «Теперь недород хлебов поразил более десяти губерний, и никому не приходит в голову мысль о непосильности для государства борьбы с голодом… Печать исполняет свою обязанность, спокойно обсуждая меры необходимой помощи». Либерально-народническая «Русская мысль» так же «спокойно обсуждала меры необходимой помощи» и все свои упования и надежды возлагая на «чуткость» правительства. «Русские ведомости», в свойственном им тоне «умеренности и аккуратности», тоже старались не «пугать» общественное мнение надвигающимся голодом и горячо протестовали против запрещения вывоза хлеба за границу. Даже в ноябре 1891 года, когда многие губернии охватил жесточайший голод, «Русская мысль» оптимистически утверждала: «Итак, нет причины отчаиваться и опускать руки; пусть только пойдут широким руслом частные пожертвования – и