статься, еще так же побеспокою. Намереваюсь ехать в Меррекюль — 22-го мая.
(* К вящей славе Бога (лат.). *)
Никол. Лесков.
Не откажите сказать мой поклон графине Софье Андреевне, Марье Львовне, Татьяне Львовне и Льву Львовичу. Видел Ваш новый фотографический портрет, а портрета Ярошенки не видал.
53. 1894 г. Августа 1.
Меррекюль, 90. I/VIII, 94.
Высокочтимый Лев Николаевич!
Мы давно слышим о том, что Вы занимаетесь катехизациею христианской веры. Меня этот слух исполнял чрезмерной радостью и утешением: это как раз то «самое нужное», что нужно сделать и что нынче только Вы один и можете сделать. И по сему следует, что Вы должны это сделать для пользы людей, выведенных Вами из темноты предрассудков и суеверий, но тоскующих и сетующих о «неимении ничего положительного» в вере. Сетования этого рода слышатся всего чаще, и именно от людей живых и способных к духовному росту, то есть самых дорогих людей, на которых приходится радоваться и о них же грустить и плакать. С появления в свет книги «О жизни» включительно до «Царства Божия» Вами высказано так много, требующего свода и закругления, что Вам можно сказать почтительное замечание: умы распалены и томятся, не находя прохлады, способной утолить их терзания. Это «святое недовольство» пробудили Вы, и Вы должны подать им чашу студеной воды для утоления зноя. Положительное изложение христианского учения в катехизической форме нужно более всякого иного литературного труда, и работа эта, — Вы увидите, — будет знаменитейшим Вашим произведением, которое даст место Вашему имени в веках и сделает дело прямо сказать апостольское. Как ни мал и как ни слаб ум мой, но я обнимаю все это дело и вижу, как оно станет в ряду событий и что оно принесет христианству. Христос, конечно, Вас встретит и обнимет, или, может быть, лучше сказать: он Вас уже встретил и обнял. Это Вы делаете труд великий, чрезвычайно нужный и никому иному, кроме Вас, непосильный. Меньшиков, уезжая с Лидией Ивановной из Меррекюля, обещал мне похлопотать, чтобы дать мне возможность познакомиться с этим Вашим «Катехизисом»; но сегодня Меньшиков прислал мне из Ростова письмо, где говорит, что в Москве нет еще «Катехизиса» и что Вы его еще пишете и пишете «очень тщательно и осторожно». Так это еще радостнее! Труд такого большого значения должен быть исполнен со всею обдуманностию, и дай Бог Вам силы и терпения его выполнить во всем совершенстве. Но мне все думается: доживу ли я на земле до того времени, когда это сочинение будут читать? А мне хотя и не боязно и не дико идти за Вами и совсем легко быть с Вами в единоверии и единомыслии, к которым я пришел давно, но мне тоже очень важно уяснить многие мои недомыслия прекрасною ясностью Вашего разума и проникновения. И так как надеюсь, что Вы этому верите, то и прошу Вас: нельзя ли позволить мне ознакомиться с этим сочинением прежде, чем оно будет отпечатано? Конечно, отпечатанное опять придется получать с хитростями, а лучше бы хотелось получить его список. И вот прошу Вас: разрешите мне получить в списке все, что можно из этого сочинения, а я, конечно, не злоупотреблю Вашим доверием. Если есть кто-либо, желающий письменного заработка, — такой человек, который может снять список, — то пусть бы он это сделал и отдал бы тот список Ивану Ивановичу Горбунову, который за меня и расплатится. Прошу Вас, если это можно, — разрешите; а если нельзя, и не надо. И в сем последнем случае не осудите за докуку мою. О друге вашем Н.Н.Ге я, кажется, не могу писать и Стасову еще не отвечал. Я часто говорю здесь о Ге с Шишкиным и Волковым, и все раздражаюсь и убеждаюсь в огромных превосходствах Ге над всеми людьми его среды. Если писателю не легко протереть себе глаза и начать видеть, «где свет», то кольми паче сим, последователям Александра и Деметрия, делавшим статуэтки и храмы Дианы Ефесской. Я бы на это и налег и даже на сем камени стал бы строить память Ге, но это раздразнит Александров и Деметриев, да и самому Стасову будет не по носу табак. Он уже меня вопрошает, когда они были лакеями? (в известном, конечно, смысле): а я не знаю, когда они таковыми не были?! И если не были в смысле подхалимства перед «заказчиками», то были «художественные нахалы». Ге ушел от всего этого и на прощанье со мною радовался на Валентина Серова, который отказался от должности в Академии художеств, потому что не хотел делать пустого дела при очевидной невозможности учить искусству с хорошими целями. А 70-ти летний Шишкин, и Репин, и В. Маковский, и tutti frutti все «свиньем поперли» и будут ходить в мундирах и «виц-мундирных фраках». Ге хотел Туда идти, «чтобы поглядеть этот срам», которому себя предают люди сытые, прославленные и «никем же гонимые — сами ся гонят»… Я бы по поводу Ге все говорил колкости и обиды этим «прирожденным холопам», и Стасову это было бы неприятно; а потому, вернее всего, я откажусь писать о Ге. Низко Вам кланяюсь и прошу порадовать меня какою-нибудь вестью о том труде Вашем, который Вас занимает. Любящий Вас и Вам благодарный
Николай Лесков.
В Меррекюле думаю остаться до 16 августа. У моря мне немножко легче.
54. 1894 г. Августа 14? Ясная Поляна.
Дорогой Николай Семенович, боюсь, что работа, за которую я взялся и о которой вы пишете, мне не по силам. До сих пор, несмотря на упорное занятие, я очень мало подвинулся. Я думаю, что я захотел слишком многого: изложить в краткой, ясной, неоспоримой и неспорной и доступной самому неученому человеку форме — истину христианского мировоззрения — замысел слишком гордый, безумный. И оттого до сих пор ничего нет такого, что бы не стыдно было показать людям. Впрочем, в таком деле должно быть все или ничего. И до сих пор, да, вероятно, и навсегда, останется ничего. Хотя для меня лично работа эта очень полезна, она и поучает и смиряет, и я не бросаю ее. О Ге я не переставая думаю и не переставая чувствую его, чему содействует то, что его две картины: «Суд» и «Распятие» стоят у нас, и я часто смотрю на них, и что больше смотрю, то больше понимаю и люблю. Хорошо бы было, если бы вы написали о нем! Должно быть, и я напишу. Это был такой большой человек, что мы все, если будем писать о нем, с разных сторон, мы едва ли сойдемся, то есть будем повторять друг друга. Рад знать, что здоровье ваше относительно лучше. Если не увидимся здесь — чего бы очень желал — то увидимся — не увидимся, а сообщимся там, то есть, не там, а вне земной жизни. Я верю в это общение, и тем больше, чем больше тот человек, об общении с которым думаю, вступает здесь уже в область духовной жизни. Сам в одну дверь уже вступаешь, или заглядываешь в эту область вне временного, вне пространственного бытия и видишь, или чувствуешь, что и другой вступает или заглядывает в нее: как же не верить, что соединишься с ним? Прощайте пока, дружески жму Вам руку.
Лев Толстой.
55. 1894 г. Августа 21.
21/VIII, 94. СПб. Фуршт., 50.
Высокоуважаемый Лев Николаевич!
Перед самым отъездом из Меррекюля, где дышать очень легко, и переездом в Петербург, где дышать трудно, я получил Ваше дорогое письмо, с ответом на мои недоразумения о том: писать или нет о друге нашем Н.Н.Ге. А до тех пор Стасов мне еще раз написал об этом самом, да потом побудил к тому общую нашу приятельницу Елизавету Меркуриевну Бем. Я все отпирался, потому что не понимаю: зачем нужно такое сотрудничество?! Другое дело «сообщить письма», но зачем же нужно, чтобы мы писали, а Владимир Васильевич наши писания вписывал в свое сочинение? Право, куда ни толкнись, повсюду находишь какую-то беспорядочность, суету и сутолоку… Я должен повидаться со Стасовым и добиться от него толку: что такое он затевает? Сначала речь шла о «сборнике» (еще мало их!); а во втором письме он уже говорит о «статье», которую он напишет для какого-то журнала и в эту статью вкрапит то, что сообщали ему лица, которых он запросил о Ге… Это мне совсем не представляется ни удобным, ни справедливым. Я не противоречу Вам и думаю, что о Николае Николаевиче все мы можем написать, «не повторяя друг друга», но, кажется, гораздо лучше, чтобы мы сделали это «выведенные на свободе», каждый за свой собственный страх… На что же нам писать «под редакциею» хотя бы даже и Владимира Васильевича Стасова? По-моему, это совсем лишнее стеснение и повод к несогласиям и спорам. Этого мнения я не вижу возможности изменить, хотя после письма Вашего я готов попробовать сочинить нашему другу «похвальное слово» за его преимущества в деле служения «свободному» и освобождающему искусству. Но тут-то я и должен буду впадать в тот тон, который мил Стасову не будет, тем более что за последнюю гостинку Ге в Петербурге он со мною много говорил о стасовском национализме и порицал его за его крайности, «сбивавшие людей с толку». Из Вашего письма я, однако, не вижу, что Вы дадите свою работу о Ге, как составной элемент для статьи Владимира Васильевича, и я полагаю даже, что Вы этого не сделаете и что делать этого не надо, и что Владимир Васильевич что-нибудь путает и представляет себе обещания в ином смысле, нежели они ему выражены. Но если я ошибаюсь, а не Стасов, и Вы пойдете только как вкладчик в стасовскую статью, тогда я ему напишу письмо, в котором изложу только то, что найду сообразным этой стеснительной и неприятной форме сборной характерности одного характера. Пока же это не разъяснится, я буду думать, что ошибается Стасов и что и Вы, и я можем подать свой голос прямо от себя. Мне было бы очень полезно это узнать, и если это Вас не затруднит, я усердно прошу об этом. Здоровье мое, без сомнения, непоправимо (ангина не излечивается), но сравнительно сносно. По крайней мере, так было в сосновом лесу, на скалах и над морем. Я пользуюсь облегчением с жадностью, и много читаю и не мало пишу, только все «вдоль», без отделок, и теперь, может быть, стану обрабатывать. В Меррекюле нестерпимо тянуло под солнце, в лес и