мне читает. Что же тут придумать, чтобы «уйти по уши»? Однако не думайте, что литературный мир меня затягивает. Этого нет: я к этому миру отношусь очень не горячо и знаю, что стоит всего человеческого внимания. О попе я писал, потому что он интересовал Хилкова и был интерес выяснить: коего он духа. У Павла, конечно, дело интересное, но ведь «брат наш Павел пишет нечто неудобовразумительное» (Петр, II, 3, 16), но это, что я в последний раз у него вычитал, очень хорошо и общей программе Христовой миссии чрезвычайно соответствует. Я не замечал еще у Вас нигде внимания к другим тоже очень замечательным словам Павла о вероятности конечной судьбы духов, оттерпевших весь курс земного обитания. Пусть Вас и не занимает вопрос о так называемом «оправдании», но есть очень замечательное умствование, или, может быть, лучше сказать, умопроницание Павла о том, что ничто духовное совсем не погибает и не придет в ничтожество. Раб, схоронивший талант, все-таки сам уцелеет, — он только прогорит, а потом в новых проявлениях обрастет мясом и может поправиться и даже непременно должен поправиться и доспеть в полноту того, что «вся добра зело», — «все очень хорошо». Это все в том же I посл. к Крф. III, 12-15. Посмотрите, пожалуйста, в эти строки, — они очень любопытны и очень утешительны. Прогорит, но «сам спасется»… «Сам»-то этот, ведь это чудесно! То это я, здешний представитель его «самости», а сидит во мне он «сам», и находится он в таком тесном сближении с «пакостником плоти», что тот его и может совсем опакостить, но и только, а он через то его «самого» совсем не погубит… Нет, этот «сам» так хорошо задуман, что ему уничтожиться нельзя: «у него дела сгорят», он потерпит урон, но сам спасется» (изгарью), — «выйдет как бы из огня»… то есть «выжига»… И этого и Гелленбах не заметил, и Сведенборг тоже, и Лессинг не упоминает об этом, хотя это шло ему так сильно на руку против злых речей Геце! А этот же Павел говорит, что «телесное упражнение малополезно» (I к Tм. IV, 8), что «родители должны собирать имения детям» (2 Крф. XII, 14) и т.п., с чем не дай Бог впасть в согласие. Как бы хорошо было живо и просто нарисовать картину деятельности этого человека! Жаль ведь его терять совсем, в хламе «талмуда». Ваше «Краткое изложение Евангелия» тоже не сразу впечатлевается. Я в нем нашел теперь для себя много такого, что прежде не заметил. Укрепляйте меня не часто, но изредка словом Вашим.
(* И иже с ними (лат.). *)
Н. Лесков.
30. 1892 г. Декабря 4. Петербург.
4 дк. 92.
Многочтимый Лев Николаевич!
Анатолий Федорович Кони вчера прислал мне письмо, в котором просит совета, что ему прочитать, дабы приготовить себя к рассмотрению «во множестве поступающих дел о штундистах». Я продумал всю ночь и не мог остановиться ни на одном произведении, которое бы дало обер-прокурору основания судить о штундистах с сохранением к ним жалости и уважения, и из всего, что я знаю, мне наилучшим показалось старое магистерское исследование Ореста Новицкого «о духоборцах». Там именно есть основания, которые одинаковы у духоборцев, иконоборцев, молокан и штундистов. А разницы, между ними существующие, не делают различия в основах их веры, и потому все сектанты этого духа могут быть защищаемы на одной и той же почве. Книжка же Новицкого хороша тем, что она кратка, ясна и кодифицирована, а церковная злоба в ней умещена в местах очевидных и благопотребных. И потому я указал Кони на эту книжку по преимуществу. Усердно прошу Вас дать мне короткий, но скорый ответ: не сделал ли я ошибки и не можете ли Вы мне указать: как я должен исправить то, в чем ошибся? Пожалуйста, дайте ответ.
Преданный Вам Н. Лесков.
31. 1892 г. Декабря 9. Петербург.
9 дк. 92.
Высокочтимый Лев Николаевич.
Вчера получил от Вас ответ на мой вопрос о вопросах Кони. В самом деле, я думаю, что я ему отвечал то, что следовало: у магистра Новицкого (Киев, университетская типография, 1832 г.) обстоятельно изложена история рационализма и основания, по которым русские религиозные рационалисты уходят от общения с церковниками. Никто этого не сделал с лучшею основательностию и краткостию (и наивностию), как Орест Новицкий, книга которого уничтожена, а его Николай Павлович хотел «на шкуру наворотить», но позабыл это сделать и сделал профессором. В книге (146 стр.) трактуется о «духоборцах», но штундисты ни в чем существенном от духоборцев и молокан не отличаются, и люди очень глупо делают, трактуя их за особую секту. Все эти секты — одно и то же (по существу), с очень не сложными и не существенными особенностями, на изучение которых, по-моему, не стоит и время тратить, особенно таким лицам, как обер-прокуроры. Поэтому я указал на то, что изначала определяло дело точно, и рассказал, что нет никакой надобности подыскивать новых оснований, ибо это все отпрыски одного и того же толкования, которое и есть во всех рационалистических согласиях, и обсуждать каждое из них в отдельности есть дело напрасное. Я читал доклады сенатора Ровинского и видел, что все это блуждание по чистому месту. Об отношениях штундистов к государству я сказал, что «противности государству у них нет, но есть равнодушие к государству, за что, мне кажется, судить по законам нельзя». Теперь я думаю, что я сказал, что следовало, по лучшему моему разумению; но ответа Вашего я все-таки ждал нетерпеливо и смущался тем, что Вас обеспокоил. Я не пишу к Вам, конечно, только потому, что мне совестно отрывать Вас от трудов на общую пользу. Благодарю Вас за упоминание о моем вмешательстве, за которое я себя казнил много и сурово, но которое я считал своею обязанностию перед Вами и другим человеком. Радуюсь, что мы спасли его от раздражения и уберегли в его огорченной душе любовь, которою он к Вам полон, а Ваше молчание и всеобщее равнодушие к его терзаниям его обижало, раздражало и (мне кажется) томило его тем, что казалось ему унизительным… Благодарю Вас за утешительную радость, которою Вы все это покрыли Вашим благородным усилием над собою. Но я при этом столько помял себя, что ему с тех пор не писал, и буду писать на сих днях, и напишу, что Вы о нем спросили. В пользе гонений я с Вами не согласен, и Вы не докажете, что все гонения «ничего не могут произвести, кроме содействия истинному просвещению». Это, к сожалению, не так, но если бы и так было, то все-таки надо стараться унимать гонения, так как при этом люди жестоко страдают. Кони, конечно, очень даровит, но он, однако, не мог бы идти другою дорогою: карьера и карьерная борьба ему сродны. Здоровье мое не восстанавливается, но острых страданий меньше. С 6-ти часов утра и до 2-х я могу работать, потом силы вдут на убыль, и с вечера нервозность становится несносною; но, однако, я могу говорить и читать. Духовное мое око чисто, и ропота в уме нет. С Вами я сообщен ежедневно. А теперь у меня к Вам просьба, для которой прилагаю «оправдательный документ» — это письмо Михаила Осиповича Меньшикова, из «Недели» Гайдебурова. Оно пришло ко мне вчера, вместе с Вашим письмом. Прочтите его и сделайте, что захотите; но я думаю, что его надо удовлетворить, чтобы обрадовать многих и не огорчить никого. Пожалуйста, сделайте, о чем они Вас просят. Я ему ответил, что сообщил Вам их просьбу.
Ваш Н. Лесков.
Карточку (то есть кабинетный портрет) пришлите мне или прямо Михаилу Осиповичу Меньшикову. Пб. Поварской пер., No 14, кв. 21. Подношение, кажется, на Рождество. Татьяна Львовна и Мария Львовна! Внемлите и пособите! Пожалуйста, пособите!
32. 1893 г. Января 4.
4 генв. 93. СПб. Фуршт., 50.
Достоуважаемый Лев Николаевич!
Сегодня вошли ко мне Ваня Горбунов и Сытин и сказали, что Вы знаете о моем нездоровье и даже хотели приехать, чтобы навестить меня… Меня это ужасно взволновало и растрогало, и я сладко и радостно плакал. Я не хочу говорить Вам о моих к Вам чувствах. Вы человек проницательный, и не нужно Вам высказывать то, что в словесном выражении теряет свою сущность и усваивает нечто ненужное. Вы знаете, какое Вы мне сделали добро: я с ранних лет жизни имел влечение к вопросам веры, и начал писать о религиозных людях, когда это почиталось за непристойное и невозможное («Соборяне», «Запечатленный ангел», «Однодум» и «Мелочи архиерейской жизни» и т.п.), но я все путался и довольствовался тем, что «разгребаю сор у святилища», но я не знал — с чем идти во святилище. На меня были напоры церковников и Редстока (Засецкой, Пашкова и Ал. П. Бобринского), но от этого мне становилось только хуже: я сам подходил к тому, что увидал у Вас, но сам с собою я все боялся, что это ошибка, потому что хотя у меня светилось в сознании то же самое, что я узнал у Вас, но у меня все было в хаосе — смутно и неясно, и я на себя не полагался; а когда услыхал Ваши разъяснения, логичные и сильные, — я все понял, будто как «припомнив», и мне своего стало не надо, а я стал жить в свете, который увидал от Вас и который был мне приятнее, потому что он несравненно сильнее и ярче того, в каком я копался своими силами. С этих пор Вы для меня имеете значение, которое пройти не может, ибо я с ним надеюсь перейти в другое существование, и потому нет никого иного, кроме Вас, кто бы был мае дорог и памятен, как Вы. Думаю, что Вы чувствуете, что я говорю правду. За одно Ваше намерение посетить меня я Вам благодарен до слез, но мне лучше, и Вам не нужно обо мне думать. Приезд Ваш взволновал бы меня до чрезвычайности, и я истерзался бы, думая: как все это сойдет? За Вами бы бегали, о Вас бы писали, и получилась бы целая каша. Восхитительная радость моя видеть Вас была бы истерзана тревогою… Хорошо, что Вы не поехали. Напишите мне письмо такое, которое могло бы пользовать дух мой, подвергавшийся нападениям страха… Из ста ступеней до края я прошел наверно 86 и не имел определенного желания возвращаться опять к первой и опять когда-нибудь начинать те же 86 наново; страха ухода уже не было,