но был какой-то бесконечный, суживающийся коридор, в который надо было идти и… был страх и истома ужасные. Я читал главы из книги «О жизни», читал, что есть об этом у Вас в других местах, и у Сократа (в Федоне), и все-таки с натиском недуга суживающийся коридор приводил меня в состояние муки… Теперь меня согревает утешительная радость, которой дух мой верит: мне как будто сказано, что я уже был испытан и наказан страхом и что это уже отбыто мною и прошло, и после этого я буду избавлен от этого страха, и когда придет час, я отрешусь от тела скоро и просто. И эта уверенность меня радует. По болезненности моей я теперь все попадаю в этот круг мыслей и не могу из него выйти. Снизойдите к моему настроению и поговорите ко мне в этом духе, чтобы слово Ваше принесло мне разъяснение и утверждение о том, о чем я думаю. На дух мой болезнь имела благое влияние, — я увидал еще свою черноту и, к ужасу, заметил, как много я занимался опрятностью других людей, вместо того чтобы себя смотреть строже. И многое, что казалось важным до этой болезни, стало совсем не важно. Рад, что могу писать Вам, и всем Вашим кланяюсь, а от Вас буду ждать утешения и посилья моему помявшемуся духу.
Преданный Вам Н. Лесков.
33. 1893 г. Января 10.
10 генв. 93. СПб. Фуршт., 50. Воскресенье вечер.
Горячо благодарю Вас, Лев Николаевич, за Ваше письмо. Оно принесло мне то, что было нужно: «У нее кроткие глаза», и Вы ее уже не пугаетесь и с нею освоились. Это имеет много успокоительного. Думать «о ней» я привык издавна, но с болезни моей овладел мною ужасный, гнетущий страх, — я, кажется, просто боялся физических ощущений оттого, что «берут за горло». Когда меня мучит ангина, я все помню и хочу овладеть собою: припоминаю «тернием окровавленную главу», вспоминаю кончину Филиппа Алексеевича Терновского (удивительную по благодушному спокойствию) и думаю о Вас, но боль все превозмогает, и я теряюсь от страданий и трепещу, что они могут достигать еще высших степеней мучительства. Умереть есть дело неминучее, и мучителен не шекспировский страх «чего-то после смерти». Это не страшно, но страшат муки этого перехода. Терновский (который очень любил Вас) умирал, претерпев множество унижений, лишений и угроз от мстительности Победоносцева, но все был весел и шутил. Умирая, он попросил карандаш и слабою рукою написал: «Одно печально в моей смерти, что Победоносцев может подумать, что он мог убить человека». Когда Лебединцев прочел, — умирающий ему еще улыбнулся и вскоре отошел. И сколько людей исполняют это с достоинством, а страх все это может обезобразить, испортить. Вот где причина и место страха. Если можете, скажите мне что-нибудь на это, вдобавок к тому, что у нее «кроткие глаза». Ваши слова мне все в помощь. Мне стыдно приставать к Вам, но я слаб и ищу опоры у человека, который меня сильнее, — не оставьте меня поддержать. Я, конечно, очень рад, что Вам не противно то, что я пишу. Когда я пишу — я всегда имею Вас перед собою и таким образом как бы советуюсь с Вами. «Импровизаторов» я писал сравнительно здоровый, а «Пустоплясов» при 39° жара в крови. Как я их написал — и не понимаю! И все это наскоро и кое-как и в отвратительных условиях цензурности, при которой нельзя делать поправок в корректуре… Там есть вымарки очень бессмысленные, но вредящие ясности рассказа. А самый рассказ пришел в голову сразу (за неимением сюжета) после спора о Вас с Татищевым в книжной лавке: «Что бы сказали мужики, да что бы сказал он мужикам?» Я и сделал наскоро такой диалог в мужичьей среде на темы, с которыми лезут в разговорах о Вас. Третьего дня была у меня Любовь Яковлевна и говорила, что ей цензор сказал, что «он все узнал», а узнал он то, что его «подвели», потому что «пустоплясы — это дворяне, а на печи лежал и говорил Толстой»… Сытину теперь этого рассказа будто уже не позволят. Вот чем заняты! «Северному вестнику» желаю всякого успеха, но боюсь, что они с этим делом не справятся: задавит их «макулатура», которой они волокут большую груду и освободиться от нее не умеют. А потом их угнетает цензура, и они от нее тоже не избавятся. Письма Смирновой о Гоголе и о Пушкине будут иметь свое литературное значение для литературного круга, но читателя они не привлекут. Притом я боюсь, что оба писателя в рассказах Смирновой выйдут сентиментальными и не в большом интересе, а особенно Гоголь может выйти раскрашенным в те именно краски, которые надо бы с него по возможности сводить, а не наводить их гуще. Пока журнал под цензурою, ему, разумеется, будет хуже всех, которые издаются без цензуры, и потому работать в нем особенно трудно. Из Ваших 12-ти глав я читал 7. По-моему, все это нужно, и все хорошо, и все «на пользу». Не оставьте меня добрым словом.
Любящий Вас Н. Лесков.
34. 1893 г. Января 12.
12. 1. 93. СПб. Фуршт,. 50.
Высокочтимый Лев Николаевич!
Письма Ваши мне, конечно, чрезвычайно дороги, но вымогать их у Вас на мою немощь мне все-таки совестно. Нельзя Вам всех нас утешать и укреплять: сами мы не малолетки и должны знать, в чем искать себе посилья. Простите меня за беспокойство, Вам причиненное. Сейчас я прочитал среди копий с Ваших писем одно большое, но неоконченное письмо (к Чертковой, «послужившее началом книге «О жизни») и нашел там полнейшие ответы на то, чем мучился и о чем нетерпеливо писал Вам. Я имею перед собою Ваши мнения о том, что меня занимает, и мне совестно, чтобы Вы еще писали мне об этом. Я вижу, что я просто запугался телесных мук: на то, что «после смерти», я смотрю с верою и без страха, но «мук рождения» в иное бытие страшусь… Тут «надо отдаться», и кончено! Внутри есть какое-то убеждение, что самое страшное уже претерпено, и дай Бог так! Не беспокойтесь обо мне. А Вы мне вчера принесли радость: я не был знаком с Лидией Ивановной Веселитской (автором «Мимочки»), а повесть эту читал раз пять и восхищался ею; и думал когда-нибудь написать автору, но боялся: будет ли это кстати. Познакомиться с нею было моим желанием, а вчера она пришла ко мне сама и обрадовала меня чрезвычайно. А первые слова ее ко мне были такие: «Я знаю, что Вы больны и что Вы любите Льва Николаевича, и я пришла к Вам». Так имя Ваше собрало двух, и Вы были с нами третий. Лидия Ивановна — моя соседка и обещала навещать меня. «Мимочку» в третьем виде до печати показать не хочет. Я этого не держусь: по-моему, рукопись надо читать (только не зложелателю я не пересмешнику), и из этого чтения я всегда видел пользу. (Не понимаю, как слышавшие «Мертвые души» не видели того, что Петух ныряет в пруде с удовольствием, а Чичиков едет в шубе!) Веселитская, мне кажется, из всех женщин, которых я видел, — всех умнее и искуснее в обращении с идеями. (Она ведь писала Вам.) Наружность ее милая, скромная и высокопорядочная, но с каким-то роковым знаком несчастия… Какое-то такое (не красивое, но милое) лицо, которому непременно как будто надо все страдать и терпеть… На вид ей 32-34 года, и она испытала, должно быть, очень большое семейное несчастие и живет у своих родных, а не с мужем. В уме у нее есть сходство с Яковлевою (Ланскою), которая пишет в «Неделе» (был ее рассказ «Наследник» в «Вестнике Европы», имеющий нечто сродное с «Мимочкой»). Будьте здоровы. Усердно благодарю Вас за участие ко мне. Я поправляюсь.
Искренно Вам признательный Н. Лесков.
35. 1893 г. Июля 1.
1/VII. 93. Меррекюль, 94.
Высокочтимый Лев Николаевич!
Мы на днях приготовляемся читать Ваше последнее литературное произведение. Для того Хирьяков привезет ко мне, в Меррекюль, экземпляр рукописи, а 10 июля приедут сюда Веселитская и Меньшиков. Хотела быть тоже и Гуревич, да вряд ли будет, так как ей, кажется, неприятен Меньшиков, а его угораздило еще подогнать как раз к этому времени статью о Волынском в июльской книге «Недели». Будем, верно, читать Ваше рассуждение вчетвером, но никто из нас четырех не знает: представляет ли наш экземпляр последнюю, окончательную редакцию, или после были сделаны Вами существенные изменения. Экземпляр же, которым владеет Хирьяков, привезен в Петербург еще по зиме этого года; а Лидия Ивановна говорит, что она после своей побывки у Вас в мае свезла окончание к Попову в Москву. Это меня приводит в смущение, и я думаю, что мы, пожалуй, будем читать Ваше сочинение в несовершенном его виде… Позвольте мне просить Вас или Татьяну Львовну написать нам (то есть мне: Меррекюль, 94), можно ли экземпляр, списанный зимою (примерно в феврале 93 г.), принимать за удовлетворительный, или сочинение подвергалось существенным изменениям до самого того времени, как Веселитская повезла его в Москву? Если же перемены сделаны не повсеместно, а только в заключительной главе, то и это знать будет полезно. А если Вы или Татьяна Львовна дадите ответ на эти мои строки сразу по получении моего письма, то этот ответ должен прийти в Меррекюль своевременно, то есть к самому нашему сбору, и поможет нам уяснить наши недоразумения. И Вы нам, пожалуйста, в этом не откажите! А мы, которые будем представлять самую первую группу русской публики, занятую чтением Вашего труда, будем замечать: какое это на нас произведет впечатление и «аще обретем кая неудобовразумительная словеса», о тех Вам напишем и «худости ума своего не утаим».
Вам почтительно преданный и благодарный Николай Лесков.
Адрес мой: просто — Меррекюль.
36. 1893 г. Июля 10. Ясная Поляна.
Начал было продолжать одну художественную вещь, но поверите ли, совестно писать про людей, которых не было и которые ничего этого не делали. Что-то не то. Форма ли эта художественная изжила, повести отживают, или я отживаю? Испытываете ли вы что-нибудь подобное? Еще начал об искусстве и науке. И это очень и очень забирает меня и кажется мне очень важным.
Л. Толстой.
37. 1893 г. Июля 28.
28/VII. 93. Меррекюль, 94.
Высокочтимый Лев Николаевич!
Сердечно благодарю Вас за присланное Вами мне письмецо. Строки Ваши мне всегда очень дороги и многополезны, но я стыжусь их у Вас вымогать, потому что Вы «должны всем», а не