Скачать:TXTPDF
Полное собрание сочинений в 90 томах. Том 13. Война и мир. Черновые редакции и варианты

Mon cher, – бывало скажет, входя в такую минуту, княжна Марья, – Коко нельзя нынче гулять, очень холодно. Князь Андрей сухо в эти минуты смотрел на сестру и говорил:

Ежели бы было тепло, то он бы пошел в одной блузе, а так как холодно, надо надеть на него теплую одежду, которая для этого и выдумана. Вот что следует из того, что холодно, а не следует, чтобы оставаться дома, когда ребенку нужен воздух, – говорил с особенною логичностью, как бы наказывая кого то за всю эту тайную, нелогичную, внутреннюю работу о дубе. Княжна Марья думала в этих случаях, что князь Андрей занят умственной работой и что как сушит мущин эта умственная работа.

<Зимой 1809-го года Ростов, у которого после своего посещения в 1807-м году князь Андрей изредка бывал, уехал в Петербург. Дела старого графа так расстроились, что он поехал искать места на службе. Весной того же года князь Андрей стал кашлять. Княжна Марья уговорила его показаться доктору, и доктор значительно покачал головой и посоветовал молодому князю быть осто>рожнее и не запускать этой болезни. Князь Андрей посмеялся сестре о ее заботливости и о медицине и уехал в Богучарово. Неделю он пробыл один и продолжал кашлять. Через неделю он поехал к отцу с твердым убеждением, что ему остается недолго жить и тут, проезжая мимо распустившегося дуба, он окончательно и несомненно решил тот тайный вопрос, который давно занимал его. «Да, он и был прав. И счастье, и любовь, и надежда – всё это есть, всё это должно быть и мне надо употребить на это остаток моей жизни». Может быть оттого так ясно решил этот вопрос князь Андрей, что он был уверен в близости своей смерти, как это часто бывает с людьми около тридцати лет. Князь Андрей чувствовал, что кончается его юность, и подумал, что кончается его жизнь. Он твердо верил в близость смерти. Само собой разумеется, что князь Андрей никому не сказал о своем предчувствии смерти, служившем продолжением его тайных мыслей, но он стал еще озабоченно деятельнее, добрее, нежнее со всеми и вскоре уехал в Петербург.

Старый князь,[3383] после известия о смерти сына и возвращения его и смерти невестки, в особенности же после неприятностей, бывших у него по ополчению, сильно постарел. В 1808-м году он ездил в Москву, но скоро возвратился. Нравственный упадок его особенно высказался после отъезда сына. Он выражался преимущественно в раздражении, только сменявшемся редкими минутами спокойствия и странным, вдруг проявившимся (княжна Марья видела это и не могла верить себе) пристрастием к m-lle Bourienne. Только она могла говорить и смеяться, не раздражая его. Только она могла читать ему вслух так, чтобы он оставался доволен, и она постоянно служила для него образцом, на который он для подражания указывал своей дочери. Княжна Марья была виновата и в том, что она не так весела и не имеет такого здорового цвета лица, не так ловка, как г-жа Бурьен. Большая часть разговоров за обедом происходили с Михаил Ивановичем о воспитании и имели целью доказать княжне Марье, что она портила баловством своего племянника и что женщины ни на что более не способны, как на то, чтобы производить детей, и что в Риме, ежели бы были старые девы, то вероятно бы их кидали с Тарпейской скалы, или с m-lle Bourienne о том, что религия есть занятие для праздных людей и что ее одноземцы в 92-м году одно только сделали умное, уничтожив бога. Проходили недели, что он не говорил ласкового слова с дочерью и старательно находил все больные места, где бы уколоть ее. Иногда (это случалось преимущественно до завтрака, время самого дурного расположения духа) он приходил в детскую; няньки и мамки с трепетом разбегались, он находил всё дурным, всё – систематической порчей ребенка, раскидывал, ломал игрушки, бранил, даже толкал иногда княжну Марью и поспешно убегал.[3384]

В середине зимы князь, безо всякой причины, заперся в свою комнату, не видя никого, кроме m-lle Bourienne и не принимая к себе дочь. M-lle Bourienne была очень оживлена и весела и в доме делались сборы для отъезда куда-то. Княжна ничего не знала. Она не спала две ночи, мучалась и наконец решилась пойти объясниться с отцом. Княжна Марья, неосторожно выбрав время до обеда, пришла к отцу, требуя свидания с ним для необходимого объяснения. Несмотря на всегдашний свой страх, она преодолела его на этот раз под влиянием чувства негодования за свое незаслуженное положение в доме. Эта мысль волновала ее так, что она допустила даже в себе подозрение против m-lle Bourienne, умышленно восстанавливавшей против нее отца. Но она осталась кругом виновата, дурно выбрав время для объяснения. Ежели бы она спросила у m-lle Bourienne, та бы объяснила ей, в какое время можно и не можно говорить с князем. Но она, с своею бестактностью, своими тяжелыми шагами и с выступившими красными пятнами на лице, вошла в кабинет и, боясь, что ежели она замнется и недостанет у ней более храбрости, прямо приступила к делу.

– Mon père, – сказала она, – я пришла сказать вам одно, что ежели я что нибудь дурно сделала, скажите мне, накажите меня, но не мучьте так. Что я сделала?

Князь был в одной из самых дурных минут. Он, лежа на диване, слушал чтение; он фыркнул, посмотрел на нее молча несколько секунд и, неестественно засмеявшись, сказал:

– Тебе что надо? Что надо? Вот жизнь: ни минуты покоя!

– Mon père…

– Что тебе нужно? Мне никого не нужно. У меня Bourienne есть, она хорошо читает, и Тихон камердинер хороший. Что ж мне еще? Ну, продолжайте! – обратился он к m-lle Bourienne и опять лег.

Княжна Марья расплакалась и выбежала, но в истерике упала у себя в комнате.

Ввечеру того же дня князь позвал ее к себе, встретил у двери – он видно дожидался ее, тотчас обнял ее, как только она вошла, заставил ее читать себе и всё ходил, дотрогиваясь до ее волос. M-lle Bourienne он не звал в этот вечер и долго не отпускал от себя княжну Марью. Только она хотела уходить, и он выдумывал еще новое чтение, и опять продолжал ходить. Княжна Марья знала, что он хочет говорить с ней об объяснении нынешнего утра, но не знает, как начать. Ей было невыразимо больно и совестно, что отец перед нею в виноватом положении, но помочь она ему не могла потому, что не смела. Наконец в третий раз она встала, чтобы уходить; его смягченное, просветленное лицо с детски робким взглядом и детской улыбкой на морщинистых щеках смотрело прямо на нее. Он быстрым движением схватил ее руку и, несмотря на все усилия отдернуть ее, поцеловал. Он никогда в жизни не делал этого. Закрыл ее обеими ладонями, вновь поцеловал, с тою же робкой улыбкой взглянул в глаза дочери, вдруг нахмурился, перевернул ее за плечи и толкнул ее к двери.

– Ступай, ступай, – проговорил он.

В то время, как он повертывал ее, он сам был так слаб, что пошатнулся, и голос, проговоривший: «ступай, ступай», хотевший казаться грозным голосом, был слабый, старческий голос. Как было не простить всего после этого. Но не простить, княжна Марья и не могла думать о прощении, разве мог он быть виноват перед нею, разве мог быть несправедливым, да и что такое несправедливость? Она никогда не думала об этом гордом слове: «справедливость». Все законы человечества сосредоточивались для нее в одной простой и ясной истине: исполнять закон любви и самоотвержения, преподанный нам тем, который с любовью страдал за человечество, когда сам он был богом. Что ей бывало за дело до справедливого и несправедливого других людей? Ей нужно было любить и исполнять закон любви, и это она делала.[3385]

Но минута умиления старого князя прошла и на другой день прежняя жизнь пошла по старому и прежнее чувство тихой ненависти старика к своей дочери, выражавшееся ежеминутными оскорблениями, которые как бы против его воли делались им, стало проявляться по прежнему. С этого времени новая мысль стала входить в голову княжны Марьи. Эта мысль для княжны Марьи, столь же темная и столь же дорогая и составлявшая сущность жизни мысль, как мысль князя Андрея о дубе, это была мысль о монашестве, и не столько о монашестве, сколько странничестве.

Года три тому назад княжна Марья сделала обыкновение два раза в год ездить говеть в Сердобскую пустынь.[3386]

Оставить семью, родню, родину, свое положение, все заботы о мирских благах для того, чтобы не прилепиться ни к чему, ходить в посконном рубище, скитаться под чужим именем с места на место, не делать вреда людям и молиться за них. Молиться и за тех, кто покровительствует им, и за тех, которые гонят их. «Выше этой истины и жизни нет истины и жизни», думала княжна Марья. Что же могло быть лучше такой жизни? Что могло быть чище, возвышенней и счастливей?

Часто, слушая рассказы странниц, она возбуждалась их простыми – для них механическими речами так, что она готова была вот – вот бросить всё и бежать из дому.[3387] Но потом, увидав отца и, особенно, маленького Коко, она проклинала свою слабость, потихоньку плакала, но чувствовала, что она, грешница, любила их больше, чем бога. С ужасом и страхом находила княжна в своей душе еще худшее (по ее мнению, помыслу): страх к отцу, зависть к Bourienne, сожаление о невозможности связать свою судьбу с каким нибудь простым, честным и милым молодым человеком.[3388] И потом опять и опять возвращалась к своей любимой мечте, видела себя с Пелагеюшкой, в грубом рубище, одною, шагающей с палочкой и котомочкой по пыльной дороге, направляя свое странствие, без зависти, без любви человеческой, без желаний, от угодников к угодникам и в конце концов туда, где нет ни печали, ни воздыхания, а вечная радость и блаженство. <«Нет, я обдумаю это, я непременно это исполню», думала княжна Марья, сидя у письменного стола и грызя перо, которым она писала в 1809 году свое обычное, привычное, четверговое французское письмо своему другу Julie>.

№ 115 (рук. № 88. T. II, ч. 3, гл. I—III).

ЧАСТЬ[3389] ТРЕТЬЯ[3390]

I.

В 1808-м году император Александр ездил в Эрфурт для нового свидания с императором Наполеоном и[3391] в высшем петербургском обществе много говорили о величии этого торжественного свидания.[3392] В 1809-м году[3393] близость двух властелинов мира, как называли Наполеона и Александра, дошла до того,

Скачать:TXTPDF

Mon cher, – бывало скажет, входя в такую минуту, княжна Марья, – Коко нельзя нынче гулять, очень холодно. Князь Андрей сухо в эти минуты смотрел на сестру и говорил: –