Скачать:TXTPDF
Полное собрание сочинений в 90 томах. Том 13. Война и мир. Черновые редакции и варианты

сам не понимал, спросил мать, неужели бы, ежели бы он любил девушку без состояния, она бы потребовала, чтоб он пожертвовал чувством и честью для состояния. (Nicolas испытывал в это время то же чувство, как и Наташа, спокойствия, свободы и отдохновения в несложных условиях жизни. Ему было так хорошо, что он ни в каком случае не желал менять своего положения и потому менее чем когда нибудь мог спокойно думать о женитьбе.) Мать ничего не отвечала и расплакалась.

– Нет, ты меня не понял, – говорила она, не зная, что сказать и как оправдаться.

Маменька, не плачьте, а только скажите мне, что вы этого хотите, и вы знаете, что я всю жизнь свою, всё отдам для того, чтобы вы были спокойны, – сказал Nicolas, но графиня, хотя и верила ему, чувствовала, что весь план ее рушился.

«Да может быть я и люблю бедную девушку», говорил сам себе Nicolas и с этого дня, хотя он прежде был совершенно равнодушен к Соне, стал более и более сближаться с ней.

«Жертвовать своим чувством я всегда могу для блага своих родных», говорил он сам себе, «но чувству своему я не могу приказывать, коли я полюблю ее».

После охоты начались длинные зимние вечера, но Nicolas, Наташе и Соне было не скучно. Кроме волкобоен для Nicolas, для них всех: троек, катанья, горы, затем театров, музыки, дружеской болтовни, громкие чтения (они прочли «Corinne» и «Nouvelle Héloïse») счастливо и вполне занимали их время.

Nicolas сидел по утрам в своем накуренном кабинете с трубкой и книгой, хотя ему и нечего было делать отдельно, но так, потому что он был мущина. И барышни с уважением нюхали этот запах табаку и судили об его этой отдельной, мужской жизни, во время которой он либо читал, либо куря лежал и думал, то о будущей женитьбе, то о прошедшем службы, то о Карае и его будущих щенках и гривастой лошади, то о Матреше, сенной девушке, то о том, что Милка всё таки косолапа. Но зато тем веселее была их жизнь вместе, когда он к ним присоединялся и особенно когда за фортепьянами или просто в диванной с гитарой они засиживались за полночь[3502] за такими разговорами, которые для них одних имели смысл. Обыкновенно у Наташи каждый день бывала какая-нибудь новая поговорка или шуточка, которой нельзя было не смеяться, то «éch[appement] à cilyndre»,[3503] то «остров Мадагаскар», которые она говорила с особенным чувством. Потом,[3504] когда расходились, она вскакивала на спину Nicolas и требовала, что[бы] он так нес ее наверх спать, и там задерживала его, сближая его с Соней и радостно сощуренными, сонными глазками изредка поглядывая на их любовное шушуканье.[3505]

Пришли святки. Кроме парадной обедни, на которой в первый раз пела Наташа с Nicolas, дьячком и охотниками разученные духовные песни, торжественных и скучных поздравлений соседей и дворовых, ничего особенного, ознаменовывающего святки не было. Так прошел тихо и грустно первый, второй и третий день праздников. А в воздухе, в солнце, в рожественском, безветренном, двадцатиградусном морозе, в холодном лунном свете, в блестках снега, в пустоте передней и девичьей, из которых отпрашивались погулять и, запыхавшись и принося мороз, красные прибегали из дворни, во всем этом было то поэтическое требование ознаменования праздника, которое делает грустным тишину во время праздников.

После обеда Nicolas, ездивший утром к соседям, вздремнул в диванной. Соня вошла и вышла на ципочках. Свечей не подавали, и в комнату отчетливо ложились тени и лунный свет рам. Наташа пела, после обеда посидела с задремывавшим папенькой, потом пошла ходить по дому. В девичьей[3506] никого не было, кроме старух. Она подсела к ним и выслушала историю о гаданьи и о том, как в баню подъехал суженый и при крике петуха рассыпался, потом пошла к Димлерам в комнату. Музыкант с очками на носу читал что-то перед свечкой, жена шила. Только что они подвинули ей стул и выразили удовольствие ее видеть, она встала и ушла, внушительно проговорив:[3507] «остров Мадагаскар, остров Мадагаскар»[3508] Димлеры не обиделись. Никто не обижался на Наташу. Потом она пошла в переднюю и послала одного лакея за петухом, другого за овсом, третьего за мелом, но как только они принесли ей это всё, она сказала, что не надо, и велела отнести. И лакеи, даже старики почтенные, с которыми старый граф обращался осторожно, никогда не сердились на Наташу, несмотря на то, что Наташа беспрестанно помыкала ими, мучала посылками, как будто пробуя, «что рассердится, надуется он на меня? Достанет у него духа».[3509] Горничная Дуняша была самый несчастный человек: ни минуты она не имела покоя от своей барышни, которая, ежели не требовала то того, то другого, растрепывала Дуняше косу или портила ее платье, вместо того чтобы дарить ей, и несмотря [на это] Дуняша умерла с тоски, как она раз, заболев, прожила две недели на дворне без барышни, и пришла служить еще слабая и больная. Из передней Наташа пошла в гостиную. Найдя там мать с барышней Беловой за круглым столом, раскладывающую пасьянс, она смешала ей карты, поцеловала в душку и пошла велеть подавать самовар, хотя это было вовсе не время. Самовар велели унести.

– Уж эта барышня, – сказал Фока, унося самовар, не в силах и не желая рассердиться.[3510] Наташа засмеялась, глядя в глаза Фоке, и за этот-то смех никто не сердился на нее.

– Настасья Иваныч, что от меня родится? – спросила она проходя у шута.

– От тебя блохи, стрекозы, кузнецы, – отвечал шут. Наташа спросила только у шута, но не слушала его ответа, она редко смеялась шуту и не любила говорить с ним. Как будто обойдя свое царство и испытав свою власть и убедившись, что все покорны, Наташа пошла в залу, взяла гитару, села в темный угол и стала в басу перебирать струны, выделывая фразу, которую она запомнила из одной оперы. Для посторонних слушателей на гитаре у нее выходило «ту-ить, ту-ить», не имевшее никакого смысла, но в ее воображении из-за этого «ту-ить» воскресал целый ряд воспоминаний[3511] Она сидела в уголке и, с серьезной улыбкой устремив глаза, слушала себя и вспоминала – всё вспоминала. Она находилась в состоянии воспоминания. Сначала звуки этой толстой струны напоминали ей целый ряд впечатлений из прошлого, но когда она перевспоминала всё из того времени, ей нечего было вспоминать, но всё таки хотелось находиться в этом полугрустном состоянии воспоминания. И вдруг ей представилось, что она вспоминает настоящее, что то, что она сидит теперь с гитарой в углу, и в щель буфетной двери падает свет, что это было, и еще прежде было, и было, что она вспоминала, что это было. Соня зачем-то прошла в буфет, в конец залы. И это было точь в точь так же.

Соня, что это? – крикнула Наташа, делая свое «ту-ить, ту-ить» на толстой струне. Соня подошла и прислушалась.

– Не знаю, – сказала она, как всегда робея перед теми странными разговорами, которые бывали между Nicolas и Наташей о разных бессмысленных тонкостях, которых она, Соня, не понимала. А ей особенно больно это было перед Nicolas, который, она видела, особенно ценил эти непонятные разговоры.

– Не знаю, – сказала она,[3512] – буря! – сказала она, робко угадывая, боясь ошибиться. Соня всегда, когда заходили такие разговоры, испытывала совсем особенное от Nicolas и Наташи поэтическое удовольствие. Она не понимала, в чем они находят удовольствие и в этих разговорах и в музыке, но она чувствовала и верила, что тут совершается что-то хорошее, и с любимым Nicolas Соня[3513] старалась усвоить себе это отражение. «Ну вот точно так робко она улыбнулась тогда, когда это уж было», – подумала Наташа, «и точно так же…».

– Нет, это хор, разве не слышишь: «ту-ить», «ту-ить»? – и Наташа допела, чтобы дать понять.

– Ты куда ходила? – спросила Наташа.

– Воду в рюмку переменить, я срисовываю узор мамаше. – Соня всегда бывала занята.

– A Nicolas где?

– Спит, кажется, в диванной.

– Поди, разбуди его, – сказала Наташа. – Я сейчас приду.[3514]

Она посидела, подумала, что это значит, что всё это было, и, не разрешив этого вопроса и нисколько не сожалея о том, что не разрешила его: «Ах поскорее бы он приехал. Я так боюсь, что этого не будет. А главное: я стареюсь, вот что. Уж того, что теперь есть во мне…» <Она> встала, бросила гитару и пошла в гостиную.

Все домашние сидели уж за чайным столом; из гостей был дядюшка. Люди стояли вокруг стола. Наташа вошла и остановилась.

– А, вот она,– сказал Илья Андреевич. Наташа оглядывалась кругом.

– Что тебе надо? – спросила мать.

– Мужа надо. Дайте мне мужа, мама, дайте мне мужа, – закричала она своим грудным голосом, сквозь чуть заметную улыбку, точно таким голосом, каким она за обедом ребенком требовала пирожного. В первую секунду все были озадачены, испуганы этими словами, но сомнение продолжалось только одну секунду. Это было смешно, и все, даже лакеи и шут Настасья Иваныч, рассмеялись. Наташа знала и злоупотребляла даже тем, что она знала, что не от того она будет мила и приятна, что она то или другое сделает, но что всё будет мило, как только она, что бы то ни было сделает или скажет.

Мама, дайте мне мужа. Мужа, – повторила [она], – у всех мужья, а у меня нет.

Матушка, только выбери.[3515]

Наташа <не ответила>, она поцеловала отца в плешь.

– Нет, не надо, папа. – Она присела к столу (она никогда не пила чай и не понимала, зачем это притворяются, что любят чай) и поговорила рассудительно и просто с отцом и дядюшкой, но скоро ушла в диванную, в любимый их с Nicolas уголок, в котором всегда начинались задушевные разговоры, принесла брату трубку и чай и уселась с ним.[3516]

Nicolas с улыбкой потягиваясь смотрел на нее.[3517]

– Отлично выспался, – проговорил он.

– Бывает с тобой, – начала Наташа,– что тебе кажется, что ничего не будетничего. Что всё, что хорошее, то было. И не то, что скучно, а грустно?[3518]

– Еще как! – сказал он. – У меня бывало, что всё хорошо, все веселы, и тут мне придет в голову, что ничего не будет и[3519] всё вздор. Особенно, когда я бывало в полку издалека слышу музыку…

– Еще бы! знаю, знаю, – подхватила Наташа.—Я еще маленькая была, так со мною это бывало. Помнишь, раз меня за сливы наказали?

Скачать:TXTPDF

сам не понимал, спросил мать, неужели бы, ежели бы он любил девушку без состояния, она бы потребовала, чтоб он пожертвовал чувством и честью для состояния. (Nicolas испытывал в это время