Скачать:TXTPDF
Полное собрание сочинений в 90 томах. Том 13. Война и мир. Черновые редакции и варианты

взял и поднял быстро широкой рукав кафтана. Голая рука была[698] опухла около локтя.

– А это что? – Он не мог опустить рукава, запыхался, как будто пробежал десять верст, и беспомощно оглянулся на француженку. Княгиня не допустила ее и сама быстро, ловко опустила рукав и еще поправила подушку. Он извинялся.

– Вы мне столько услуг оказывали в жизни, что и я могу оказать вам, – сказала она, оглядывая комнату. Страшна была противуположность роскоши огромного высокого кабинета, полного драгоценностями искусства, бюстов, гравюр, до которых был охотник больной, с жалким существом, которое он представлял в настоящую минуту, и с жалким, зараженным дурным воздухом углом, в котором сидел больной. Он был старый, сморщенный, с широким лицом,[699] показывавшим остатки замечательной красоты. Седые волосы были курчавы. Он отпустил усы во время болезни, которые вылезли, седые были, нечасты и страшно изменяли его. Он ввалился в кресло, казался страшно грузен. Всё было блестяще вокруг него, а на нем был грязный кашемировой дорогой халат, он очень любил его, и грязное белье. Княгиня недаром пользовалась репутацией замечательно любезной женщины. Она заговорила про старину, не упоминая о крестнике, и о болезни, так естественно и оживленно, что старик ожил, улыбнулся и сам, хрипя, стал сообщать ей свои ennuis.[700] Он даже выслал француженку. И стал ей жаловаться на князя Василья.

Зачем он приехал? Он говорит, что государь изволил прислать его спросить у меня бумаги. Какие у меня бумаги? У меня и не было, я всё отдал. И зачем хоронить меня, я сам знаю, как умереть, завещанье мое вот, – (он стукнул по столу). – И я его не изменю. – Княгиня и тут не напомнила про крестника. – Ежели князь Василий пользуется доверием его величества, то ему не нужно надоедать мне. Как вспомнишь, Васинька, – важный человек. – Он хотел засмеяться. И он стал говорить про дела нынешнего царствования, про Сперанского, охуждая всё, но с смирением человека, который этого не переделает. – Аркадий приехал, он мне говорил про Бонапарте и его распоряжения, про дух французов. Не то было 92[701] году. Вы видели Аркадия? – заключил он, устав говорить.

– Я была у него, я оставила вашего крестника у него.

– Гм! – и глаза больного недоверчиво взглянули на княгиню.

Какой он славный, как похорошел.

– Ну… – сказал отец, – я желал бы его другим, ни малейшей любви к славе, – («к чему тебя привела любовь к славе, жалкий старик», подумала княгиня). – Ну, да какой есть. Ему бы надо родиться мещанином, а не князем Безуховым. А что ваш?

– Я благодарю бога. Одно что наши средства, – она помолчала – у нас нет никаких, а необходимо хоть что нибудь для обмундировки. Вы этого не понимаете. Ну, да это всё устроится, – прибавила она скорее, увидав беспокойный взгляд. Но уж он испугался.

– Ах, мне хуже. Прощайте, – она встала. Он позвонил. Француженка вошла.

– Никого не пускать, чорт возьми! – крикнул он, еще княгиня не вышла. Княгиня зашла к Аркадию и передала поручение графа. Он подумал. «Я зайду к папа».

– Мы поедем, – сказал он, – с Борисом. – Княгиня уехала, грустная и неизвестная.

7.

После княгини был еще с визитом тот самый князь Василий, которого так возненавидел больной, и тоже был позван обедать. Ему нельзя было не поехать.[702] О нем говорила вся Москва и говорили у графа. Князь Василий был в милости у покойного императора Павла, потом в немилости сенатором в Москве, где он жил шесть лет. Но жил не так, как другие забытые сенаторы. По всему видно было, что он не кончил этим сенаторством. Он не так держал себя. Он не ездил в клубы. У него не собирались ни праздные, ни недовольные. Балов он не давал. Дочь его, девочка – красавица подросток, под руководством настоящей эмигрантки гувернантки и[703] два сына, окончив воспитание в пажеском корпусе, были посланы с фр[анцузом] аббатом за границу. Он виделся с умными и учеными, Карамзин был его друг, Сперанской всегда останавливался у него. Он читал все газеты и новые книги, переписывался с министрами, и о государе и высших властях всегда отзывался с холодным и непроницаемым благоговением. Он был жив, боек, умен по французски и в высшей степени обладал искусством такта: догадаться подать государю пулю, которой был убит верный слуга, рекомендовать государыне новую книгу, заметить новую красоту было искусство времени, успех при прежнем государе. С графом он был знаком для детей, которые танцовали на балах и играли на театрах графа. Но о графе само собой он был самого низкого мнения. После того, как он был вызван в Петербург к весьма важной должности, он особенно ласково обращался именно с графом и особенно сухо со всеми москвичами, имевшими претензию на значение и gens [?] qui se mêlaient de raisonner et de déraisonner.[704] Граф был добрый дурак. И на нем то удобно было показать и другим, что новое значение нисколько нас не возгордило и не изменило. Он особенно был ласков ко всем во время визита и к детям (хотя в душе он был твердо уверен, что его Иван и Петр, делающие теперь le grand tour[705] с аббатом, не будут знакомы с этими выкормками и олухами) и особенно радушно согласился приехать есть прекрасный обед графа.

Граф сидел в кабинете с приехавшими уже к обеду: кузеном его жены, желчным, известным умником, холостяком Бергом, гвардейским офицером, для которого Вера надевала косыночку, и Аркадием, приехавшим с Борисом; <Аркадий> сидел скромно в гостиной, удивляясь и наивно до неучтивости вглядываясь в лица и наблюдая их[706] и нехотя, к отчаянию графини, односложно отвечал на вопросы, которыми она хотела занять его и втянуть в разговор.

– Vous êtes arrivé il n’y a pas longtemps?

– Oui, madame,[707] – и опять глядит в сторону на Веру, изучая, хорошая она или дурная.

– Вы не видали моего мужа?

– Нет, графиня, – и смотрит на гувернантку, соображая, как она учит такую большую.

– Вы были в Париже?

– Нет.

Графиня извинилась, что ей надо итти к мужу, и вышла.

– Измучил меня совсем, вот бирюк-то. – Княгиня с Верой предприняли его, но также неудачно.

В кабинете шел разговор о князе В[асилии]. Граф говорил. Анна Алексеевна рассказывала, что он приехал по поручению государя спросить бумаги у Безухового. Верно и свои дела были.

Шеншин, кузен, с ногами сидя на кушетке, но во фраке, с видом домашнего человека:

– Не верьте, граф, всё врет пролаза, терпеть не могу, приехал вытянуть что нибудь. Сорок тысяч душ кушик порядочный. А ежели не вытянет ничего, помяните мои слова, женишка поймает дочери. Знаю я этих умных министров.

– Ну, ты всё бранишься. – Граф говорил только, чтоб гости его не молчали и ему хотелось стравить с кузеном Берга и тогда самому слушать, как говорят умные люди. (Он это очень любил).

– Что вы, Альфонс Александрыч, скоро едете в армию? жалко. Бонапарте теперь нас авось оставит в покое. Альфонс Александр[ыч] был прямой, чистый, стройный блондин. Он говорил медленно, обдуманно и правильно, как по французски, так и по русски.

– Я думаю ехать скоро в академию, потому что академия по новому уставу дает нам два чина, так что, ежели я поступаю, – и он с приятной, радостной, эгоистической, сдержанной улыбкой начал длинно рассказывать свои планы и как всё хорошо он устроил и как ему будет хорошо, как будто для всех его счастье и успех были дороже всего на свете. Он так думал. Берг был один из тех добродушных, ограниченных эгоистов, которые всеми силами души заняты своим успехом и так поглощены этой мыслью, что совершенно неизвестны о том, что для других дороги тоже только свои интересы. Берг никогда не думал, что у других есть свои интересы. Граф добродушно слушал, но Шеншин сейчас подметил смешную сторону и насмешливо презрительно улыбался. Берг рассказал всё, как денежные дела он устроил, как он экономен, как он отцу помогает, как его все любят, как товарищи его по кадетскому корпусу остались сзади, а как он всё хорошо делал. То, в чем он полагал успех, было всё хорошо и честно, но он не знал, что не надо этого рассказывать. Такие люди, как Берг, всегда имеют успех этим наивным эгоизмом.

Шеншин перебил его: – а вы думаете, что Наполеон (Шеншин называл Наполеон, а не Бонапарт) вам даст исполнить все эти планы? Нет, батюшка, через год война и опять война.

– Отчего же вы думаете, кажется Эрфурт доказывает нам?

– Доказывает нам, что мы дети и любим в игрушки играть, больше ничего.

В это время вошел Аркадий, который замучил и княгиню Анну Алексеевну и которого она для своего спасенья привела в кабинет.

Граф усадил его с своей радушной лаской и тотчас же начал стравливать на ту же тему, обещая себе много удовольствия от беседы умника Шеншина, офицера, умного, ученого и только что приехавшего из заграницы.

– Вы как думаете: успокоит нас Эрфурт? – Берг был против Наполеона, Без[ухов] за, Шеншин против всего на свете.

Графиня вошла в комнату, молча посидела, послушала, наконец подошла к графу и шепнула ему, он вышел.

– Мне нужно денег, граф.

– Ах, сейчас, – заторопился он, доставая бумажник. Но денег было мало.

– Мне надо пятьсот рублей.

Сейчас. Дмитрий Васильевич! – закричал граф. Пришел Дмитрий Васильевич, дворянин, занимавшийся делами графа. Граф передал ему требование и потом уже спросил зачем.

– После я тебе скажу.

Дмитрий Васильевич пожал плечами.

– Вы знаете, граф, что нет ничего еще вчера.

– Ну, достаньте, что такое, малость.

– Как вы говорите?

Дмитрий Васильевич сказал, что достанет и через час принес деньги. Он занял их у купца, которому ставили хлеб. Дела графа уже давно шли плохо, особенно благодаря Дмитрию Васильевичу, у которого дела шли хорошо, но граф это не хотел знать и не знал, и деньги были, и всегда были. Графиня, получив деньги, отозвала княгиню в детскую, где стояла брошенная невеста Мими на колышке с лайковым задом, откуда выгнала старуху няню, и отдала княгине.

– Это ничего так мало, но ради бога не откажите мне, – сказала она и сама заплакала. Княгиня тоже. Они стояли, обнявшись в слезах. Слезы были и о том, что графиня чувствовала, что она хорошо поступила, и о том, что они дошли до того, что им нужно заниматься деньгами, и о том, что молодость их прошла,

Скачать:TXTPDF

взял и поднял быстро широкой рукав кафтана. Голая рука была[698] опухла около локтя. – А это что? – Он не мог опустить рукава, запыхался, как будто пробежал десять верст, и