я не думал, что я это скажу вам, но теперь время такое, что мы все на краю гроба, и меня стесняют наши приличия. Я вас люблю и люблю безумно, как никогда ни одну женщину. Вы мне дали счастье, которое только я испытывал. Знайте это, может быть вам это будет приятно знать, прощайте.
Не успела еще Наташа ответить ему, как он уже убежал. Наташа рассказала Соне, что ей сказал Pierre, и, странно, в этом доме, набитом ранеными, с неприятелем у заставы Москвы, с неизвестностью о двух братьях, в первый раз после долгого времени у них возвратился тот задушевный разговор, которые бывали в старину. Соня говорила, что она это давно замечала и удивлялась, как он мог не сказать этого прежде, что теперь он, как сумасшедший.
Наташа не отвечала. Она поднялась.
– Где он теперь? – спросила она. – Дай бог ему счастья и помилуй его.
Она разумела Андрея. Соня поняла это, но, с своею способностью скрывать, она спокойно сказала:
– Ежели бы он был ранен или убит, мы бы знали.
– Знаешь, Соня, я всей душой, всей внутренностью никогда не любила его. <Кур[агина]>, того я совсем не любила – это было другое, но его я не любила, и в этом, в первом я виновата перед ним. Ежели бы я знала, что он счастлив, и я бы могла жить, а теперь нет… Мне всё черно, всё темно на свете. Прощай. Ты спать хочешь. Да?
–
На другой день[724] Наполеон стоял[725] на Поклонной горе и смотрел на Moscou, cette ville asiatique aux innombrables églises,[726] и говорил: «La voila donc enfin cette fameuse ville…. Il était temps qu’on m’amene les boyards»,[727] и он, слезши с лошади, смотрел на этот город,[728] qui était à la veille[729] d’être occupé par l’ennemi comme une fille qui a perdu son honneur,[730] по его собственному выражению.
Этому узкому уму ничего не представилось, кроме города, добычи и его великого завоевательства – Alexandre de Macédoine[731] и т. д., и он с хищной и пошлой радостью смотрел на город и поверял на разостланном перед ним плане подробности этого города.
– Да, – говорит разбойник, готовящийся изнасильничать женщину, – мне говорили: красавица, так – и косы и груди, всё, как они говорили мне.
– Les boyards[732] не пришли, и с шумом и криком «Vive l’Empereur!»[733] и звоном бросились войска через Драгомиловскую заставу.
В это время Pierre в мужицкой свитке, но в тонких сапогах, которые он забыл снять, шел по пустынному[734] Девичьему Полю, ощупывая пистолет под полою и остановившимися близорукими глазами без очков глядя под свои ноги. Pierre сжег свои корабли и[735] вышел из[736] черты, занимаемой нашими войсками, и торопился скорее войти в черту французов. Он испытывал новое для него, счастливое чувство независимости, похожее на то, которое испытывает богатый человек, оставляя все прихоти роскоши и отправляясь с сумкой путешествовать в горы Швейцарии. «Чего мне нужно? Вот я один, и всё у меня есть, и солнце, и силы». Чувство это еще более усилилось случившимся с ним на Девичьем Поле событием у Алсуфьева дома. Он услыхал крик и песни в доме и зашел в ворота. Пьяная солдатская голова выглянула из окна гостиной.
– Опоздал, брат….. не хочешь ли? А, черт, пришел, услыхал.
Другой человек, видимо дворовый, высунулся.
– Что ругаешь? – и, поглядев на него, сошел вниз.
Он, шатаясь, подошел к Pierr’у и взял его за полу.
– Что, брат, дожили до времячка, вот они! – И он потряс в руках два мешка с чем-то. – Иди. Друх, люблю. – И он дергал его.
Pierre хотел итти прочь и оттолкнул его.
– Чего толкаешься? И, Петро, барин? Ей-богу, барин, – сапоги-то.
Еще три человека обступили Pierr’а.
– Барин кошку ошпарил. В мужика нарядился. Твой дом, что ль? – нагло глядя в глаза, спросил его один.
– Вон, бездельники, – крикнул Pierre, толкнув переднего.
Все отступились от него, и он пошел дальше, намереваясь[737] тотчас же выстрелить в Наполеона. Но войска, которые он скоро встретил и от которых он спрятался в ворота дома, оттеснили его на левую сторону Девичьего Поля, тогда как Наполеон проехал Драгомиловским мостом.[738]
В это же время в Гостином дворе и на площади происходили неистовые крики солдат, растаскивающих товары, и офицеров, старающихся собрать их. Подальше, в улицах, ведущих к Владимирской заставе, толпились войска, повозки с кладью и ранеными.[739] На Яузском мосту толпились повозки и не пропускали шедшую сзади артиллерию. Впереди повозок была одна, парой, с горой накладенных вещей, стульчик детский, перины торчали, наверху сидела баба, придерживая кастрюли, сзади между колес жались 4 борзые на ошейниках, рядом с ней, сцепившись колесом, была мужицкая телега с шифоньеркой, обвязанной рогожами, и на ней был денщик, сзади коляска, потом три купеческие фуры. Кирасир обгонял с одной стороны.
– Что, батюшка, идет, что ль, сзади-то? – спросила баба.
– Кык она моя Касатинка была, – вдруг закричал кирасир, желая запеть, и, палашом ударяя худую лошадь, качаясь, проскакал мимо.
– Держи его! – слышалось сзади, и два казака, смеясь, проскакали с[740] шубой в руках.
– Тепло так, согреешься. С возу утащил. Что ж. Это хуже хранцуза. Да трогай, что ль.
Вдруг сзади, ломая, поперла толпа; палить будут. Пан[ика]. Кто под мост, кто за перилы. Это был Ермолов, который велел артиллерии сделать пример, что стреляют, чтоб очистить мост.
В другом месте Растопчин подскакал к Кутузову и много и сердито начал говорить ему.
– Мне некогда, граф, – отвечал Кутузов и отъехал далее и, став на дрожках, облокотя стар[ую] голову на руку, молча пропускал войска.
За Москвой по Тамбовской дороге цугами тянулись в два-три ряда экипажи, тем гуще, чем ближе к Москве, и тем реже, чем дальше. Только отъехав верст за 10, люди едущие начинали опоминаться от страху, тесноты, крика, которые были в городе, начинали переговариваться между собой, осматривать, все ли и всё ли цело, и начинали дышать менее пыльным воздухом.
В числе этих счастливцев был и обоз Ростовых. Они выбрались за город, но ехали все-таки шагом;[741] 6 подвод с ранеными отправились от них отдельно. С ними же ехали те повозки с ранеными, которые они отделили уже от своего личного поезда. Таких было 2, из которых в одной лежал князь Андрей с Тимохиным. Эта повозка ехала впереди. За ними охала большая карета, где сидели: графиня, Дуняша, доктор,[742] Наташа и Соня, сзади коляска графа, граф с камердинером, потом бричка с девушкой и людьми. Вдруг поезд остановился от передних повозок, и, высунувшись, Соня и Наташа из двух окошек увидели, что что-то возятся около передней брички с офицерами. Соня услыхала слово: «кончается. Он умрет сейчас», которое сказал один из людей, и, дрожа от страха, чтоб Наташа не услыхала того же, вернулась головой в карету и стала говорить что-то Наташе. Но Наташа тоже слышала это и с обычной быстротой отперла дверцу, откинула подножку, сбежала и побежала вперед. В передней повозке на ситцевой подушке лежал лицом кверху князь Андрей с закрытыми глазами и, как рыба, открывал и закрывал рот, ловя воздух. Доктор стоял уже на подножке и щупал пульс. – Наташа ухватилась за колесо повозки, почувствовала, как бьются одна о другую ее колени. Но она не упала.
– Что вам, графиня, тут делать? – сказал доктор сердито. – Извольте итти, ничего![743]
Она пошла покорно.
– Скажите лучше графу, что нельзя ли ему уступить рессорный экипаж. – Наташа пошла к отцу, но граф Илья Андреевич уже шел навстречу, и передала ему то, что сказал доктор. Больного перенесли в коляску. А Наташа молча села в карету. Ни Соня, ни мать старались не смотреть на нее. Мать сказала только:
– Доктор говорил, что он будет жив.
Наташа посмотрела на нее и опять отвела глаза в окно.
На[744] 1-ой станции был вперед посланный задержать постоялый двор для Ростовых. Они остановились в нем ночью. Одну комнату заняли они все вместе, другую, лучшую, отдали раненым офицерам. Было уже темно, когда сели обедать. Доктор пришел от раненых и объявил, что Болконскому лучше, что он может поправиться и доехать. Главное доехать.
– Он в памяти?
– Теперь совершенно.
Доктор ушел спать к больному, граф – в коляску. Наташа легла к матери. Когда свечи потушили, она прижалась к матери и зарыдала.
– Он будет жив…..
– Нет, я знаю, что он умрет…. я знаю. – Они вместе плакали. И ничего не говорили. Соня с своего сена на полу несколько раз поднимала голову, но ничего не слышала, кроме слез. Уж петухи пропели несколько раз близко на дворе и все заснули, но Наташа не спала. Она не могла ни спать, ни лежать, она тихо встала, не обуваясь, надела материну куцавейку и, перешагнув через храпевшую девушку, вышла в сени. В сенях спали какие-то мущины и забурчали что-то при звуке отворившейся двери. Она нашла скобу другой двери и отворила ее.[745] В комнате был свет нагоревшей сальной свечи. Что-то зашевелилось, это и был Тимохин с своим красным носом, который испуганными глазами смотрел на графиню, поднявшись на локоть. Узнав барышню, он, не переставая смотреть, стал закрываться стыдливо плащом. Против него лежал еще раненый на кровати, спустив маленькую белую руку. Наташа неслышными босыми шагами подошла к нему, но он услыхал, тяжело открыл глаза и вдруг радостно, детски улыбнулся. Наташа ничего не сказала, она упала неслышно на колени, взяла его руку, прижала к вдруг вспухнувшим от слез губам и нежно прильнула к ней. Он делал движения пальцами, он чего-то хотел. Она поняла, что он хотел видеть ее лицо. Она подняла свое детски-изуродованное всхлипываньями мокрое лицо и посмотрела на него. Он всё так же радостно улыбался. Тимохин, стыдливо закрывая голую, желтую руку, дернул доктора, заснувшего рядом, и доктор и Тимохин испуганно смотрели, не шевелясь, на Наташу и Андрея. Доктор стал кашлять. Они не слышали его.
– Можете ли вы простить?
– Всё, всё – тихо сказал Андрей.[746]
Доктор еще громче закашлял и зашевелился. Тимохин, ожидая, что она обернется, скрыл всё до подбородка, хотя и высунулась босая нога.
Наташа вздохнула тяжело и легко и вышла из комнаты.[747]
–
Из дома Pierr’а две княжны (3-я давно вышла замуж) были выпровожены,[748] многое было увезено. Что именно, Pierre не знал хорошенько. Он начал было руководить уборкой картинной галереи, но, увидав, как много было драгоценных вещей и как мало средств увоза и времени, он предоставил всё дело дворецкому и не вмешивался более. Сам же он ехать никуда не хотел, преимущественно от того,