– закричал Pierre, вскакивая и, взяв под руку Пончини, с тем самоуверенным приемом, с которым хаживал по балам, стал ходить с ним по комнатам.
– Ну, как не дать мне знать? – упрекал Пончини. – Это ужасно, – положение, в котором вы находитесь. Я потерял вас из вида, я искал. Где, что вы делали?
Pierre весело рассказал свои похождения, свое свидание с Даву и расстреляние, на котором он присутствовал. Пончини бледнел, слушая его. И останавливался, жал его руку и целовал его, как женщина или как красавец, которым он и был и который знал, что поцелуй его всегда награда.
– Но надо это кончить, – говорил он. – Это ужасно. – Пончини посмотрел на его босые ноги.
Pierre улыбнулся.
– Ежели я останусь жив, – поверьте, что это время будет лучшим в моей жизни. Сколько добра я узнал и как поверил в него и в людей. И вас бы я не знал, мой милый друг, – сказал он, трепля его по плечу.
– Надо вашу силу характера, чтобы так переносить всё это, – говорил Пончини, всё поглядывая на босые ноги и на узел, который он сложил.
– Я слышал, что вы – в ужасном положении, но не думал, что до такой степени… Мы поговорим, но вот что…
Пончини, смутившись, взглянул на узел и замолчал. Pierre понял его и улыбнулся, но продолжал о другом.
– Рано иль поздно кончится так или иначе война, а 2 – 3 месяца в сравнении с жизнью…[819] Можете ли вы мне что сказать о ходе дела, о мире?
– Да, нет – лучше я ничего не скажу вам, но вот мои планы. Во-первых, я не могу вас видеть в таком положении, quoi que vous avez très bonne mine. Vous êtes un homme superbe. Et je voudrais que vous puissiez être vu dans cet état par celle….[820] Но вот что… – и Пончини опять взглянул на узел, замолчал. Pierre понял его и, схватив снизу за руку и потянув, сказал:
– Давайте, давайте ваш узел благодетельный. Мне не стыдно принять от вас сапоги после того, как я не знаю, кто взял от меня, в моих домах, по крайней мере на 8 м[иллионов] франков, – не мог удержаться, чтобы не сказать, но добродушно веселой улыбкой смягчая выражение своих слов, могущее показаться упреком французам.
– Одно только, что вы видите, – сказал он, обращая внимание Пончини на жадные глаза пленных, которые были устремлены на развязываемый узел, из которого виднелись хлебы, ветчина, и сапоги, и платье. – Надо будет разделить avec mes compagnons d’infortune et comme je suis le plus robuste de la société j’y ai moins droit que les autres,[821] – сказал он, не без тщеславного удовольствия, видя восторженное удивление на лице меланхолического, доброго, милого Пончини. Чтобы не мешал вопрос узла разговору,[822] которым дорожили оба, Pierre роздал содержание узла товарищам, и оставив себе два белых хлеба с ломтем ветчины, из которых один он тотчас же стал есть, и пошел с Пончини на[823] поле ходить перед балаганом.
План Пончини состоял в следующем:[824] Pierre должен был объявить свое имя и звание, и тогда не только он будет освобожден, но Пончини брался за то, что Наполеон сам пожелает его видеть и, весьма вероятно, отправит его с письмом в Петербург. Как это и было….. – Но, заметив, что он говорит лишнее, Пончини только просил Pierr’а согласиться.
– Не портите мне всего моего прошедшего, – сказал Pierre.– Я сказал себе, что не хочу, чтобы знали мое имя, и не сделаю.
– Тогда надо другое средство; я похлопочу, но я боюсь, что мои просьбы останутся тщетными. Хорошо, что я знаю, где вы. Будьте уверены, что мои узлы будут так изобильны, что вы оставите и себе, что вам нужно.
– Merci! Ну что к[няжн]а[?]
– Совершенно здорова и спокойна…
– Ах, mon cher,[825] что за ужасная вещь – война, что за бессмысленная, злая вещь.
– Но неизбежная, вечная, – говорил Pierre, – и одно из лучших орудий проявления добра человечества. Вы мне говорите про мои несчастия, а я так часто бываю счастлив в это время. В первый раз я узнал себя, узнал людей, узнал мою любовь к ней. Ну что, имели ли вы письма?
– Да, но можете себе представить, что моя мать всё не хочет слышать о моей женитьбе, но мне всё равно.
Поговорив до вечера, уже месяц взошел, друзья расстались. Пончини заплакал, прощаясь с Ріеrr’ом, и обещался сделать всё для его[826] спасения. Он ушел. Pierre остался и, глядя на дальние дома в месячном свете, еще долго думал о Наташе, о том, как в будущем он посвятит всю жизнь свою ей, как он будет счастлив ее присутствием и как мало он умел ценить жизнь прежде.
На другой день Пончини прислал подводу с вещами, и Pierr’у достались валеные сапоги.
На 3-й день их всех собрали и вывели по Смоленской дороге. На первом переходе один солдат отстал, и французский солдат, отставши тоже, убил его. Офицер конвойный объяснил Pierr’у, что надо итти было, а пленных так много, что те, кто не хотят итти, будут расстреляны.
В половине сентября Ростовы с своим транспортом раненых приехали в Тамбов и заняли приготовленный для них вперед купеческий дом.[827] Тамбов был набит бежавшими из Москвы, и каждый день прибывали новые семейства. К князю Андрею прибыли его люди, и он поместился в том же доме, где Ростовы, и понемногу оправлялся. Обе барышни ростовского семейства чередовались у его постели. Главная причина тревоги больного – неизвестность о положении отца, сестры и сына – кончилась. Получено было письмо[828] от княжны Марьи с одним и тем же посланным, в котором извещался князь Андрей, что она едет с Коко в Тамбов, благодаря[829] Nicolas Ростову, который[830] спас ее и был для нее самым нежным другом и братом.
У Ростовых очистили еще часть дома, пожавшись и уничтожив гостиную, и каждый день ждали княжну Марью.[831]
20 сентября князь Андрей лежал в постели.[832] Соня сидела и читала ему вслух Corinne.
Соня[833] славилась хорошим чтением. Певучий голосок ее мерно возвышался и понижался. Она читала про выражение любви больного[834] Освальда и, невольно сближая Андрея с Освальдом и Наташу с Corinne, взглянула на Андрея. <Андрей не слушал.>
В последнее время у Сони явилась новая тревога. Княжна Марья писала (Андрей вслух читал это письмо Ростовым), что Nicolas был ей другом и братом, что она ввек сохранит ему нежную благодарность за его участие в тяжелые минуты, пережитые ею. Nicolas писал, что он на походе случайно познакомился с княжной Болконской и старался быть ей полезным, насколько мог, что было ему особенно приятно, так как он никогда не встречал, несмотря на отсутствие красоты, такой милой и приятной девушки.
Из сопоставления этих двух писем графиня, как заметила Соня, хотя графиня ничего не сказала об этом, вывела заключение, что княжна Марья была именно та невеста, богатая и милая, которая нужна была ее Nicolas для поправления дел. Отношения с Андреем оставались для всего семейства в неизвестности. Казалось, они были попрежнему влюблены друг в друга, но на конференции Наташа объявила матери,[835] на вопрос ее о том, что из этого будет, что отношения их только дружеские, что Наташа отказала ему и не изменяла своего отказа, и не имеет причины изменять его.
Соня знала это[836] и знала, что поэтому графиня лелеяла тайно мысль женить Nicolas на княжне Марье, от этого и так радостно хлопотала о устройстве для нее помещения; и этот-то план графини и был новой тревогой Сони. Она не сознавала этого и не думала о том, что ей хотелось бы поскорее женить Андрея на Наташе, преимущественно для того, чтобы потом, по родству, для Nicolas уже не было возможности жениться на княжне Марье; она думала, что она желает этого только из любви к Наташе, другу, но она желала этого всеми силами и кошачьи хитро действовала для достижения этой цели.
– Что вы смотрите на меня, M-lle Sophie? – сказал ей Андрей, улыбаясь доброй, болезненной улыбкой. – Вы думаете о аналогии, которая есть между вашим другом. Да, – продолжал он, – но только la Comtesse Natalie в мильон раз привлекательнее этого скучного bas bleu Corinn’ы…[837]
– Нет, я ничего этого не думаю, но я думаю, что очень тяжело для женщины ожидать признания мужчины, которого она любит, и видеть его колебания и сомнения.
– Но, chère M-lle Sophie, есть, как и у лорда Невиля, соображения, которые выше своего счастия. Понимаете ли вы это?
– Я? То есть как вас понимать?
– Могли ли бы вы для счастия человека, которого вы любите, пожертвовать своим обладанием им?
[838]– Да, наверное…
Князь Андрей слабым движением достал письмо княжны Марьи, лежавшее подле него на столике.
– А знаете, мне кажется, что моя бедная княжна Марья влюблена в вашего Nicolas. Это – такая прозрачная душа. Она не только видна вся лично, но в письмах я вижу ее. Вы не знаете ее, M-lle Sophie?
Соня покраснела страдальчески и проговорила:
– Нет.
– Однако у меня будет мигрень, – сказала она и, быстро встав, она, едва удерживая слезы, вышла из комнаты, миновав Наташу.
– Что, спит?
– Да! – она побежала в спальню и, рыдая, упала на кровать. «Да, да, это надо сделать, это нужно для его счастья, для счастья дома, нашего дома. Но за что же? Нет, я не для себя хочу счастия. На[до?]…»[839]
В этот же день в доме все зашевелилось, побежало к князю Андрею и на крыльцо. К подъезду подъехала огромная княжеская карета, в которой он езжал в город, и две брички. Из кареты вышла княжна Марья, Бурьен, гувернантка и Коля. Княжна Марья, увидав графиню, покраснела и, хотя это было первое ее свидание, бросилась в открытые ее объятия и зарыдала.
– Я вдвойне обязана вам: за Андрея и за себя, – говорила она.
– Mon enfant![840] – сказала графиня, – в теперешнее время[841] счастливы те, которые могут помогать другим.
Илья Андреевич поцеловал руку княжны. Он представил ей Соню.
– Это племянница.
Но [княжна Марья][842] всё искала с беспокойством кого-то. Она искала Наташу.
– А где Natalie?
– Она у князя Андрея, – сказала Соня.
Княжна улыбнулась и побледнела, вопросительно поглядев на графиню. Но на вопросительный ее взгляд, спрашивающий о том, возобновились ли прежние отношения, ей ответили непонятной, грустной улыбкой.
Наташа выбежала навстречу княжне, почти такая же быстрая, живая и веселая, какой она бывала в старину. И княжну,