Необходимо потому, ваше сиятельство.
– Ну, делай, как знаешь. Я поеду, я сделаю всё, что ты скажешь.
– Слушаю-с. Я сделаю распоряжения и вечером приду за приказаниями, ваше сиятельство.
Алпатыч ушел и, призвав старосту Дронушку, отдал ему приказание о приготовлении 20 подвод для подъема вещей из дома и княжниных постелей и девушек. —
Имение Богучарово было всегда заглазное[935] до поселения в нем князя Андрея, и мужики Богучаровские имели совсем другой характер от Лысогорских. Они отличались от них и говором, и одеждой, более грубой, и нравами, и недоверием, и недоброжелательством к помещикам. Они назывались в Лысых Горах степными, и их хвалил старый князь за их сносливость в работе, когда они приезжали подсоблять уборке в Лысых Горах или копать пруды и канавы, но не любил их за их пьянство и грубость.[936] Последнее пребывание в Богучарове князя Андрея[937] с его нововведениями – больницы, школы – и облегчением оброка, как и всегда было и будет, только усилило в них их[938] недоверчивость к помещикам. Между[939] ними ходили толки то о перечислении их всех в казаки, то о новой вере, в которую их обратят, то о царских листах каких-то,[940] то о присяге Павлу Петровичу в 1796 году, про которую помнили многие, говоря, что тогда еще воля выходила, да господа отняли.
Лет 30 Богучаровым управлял староста Дрон, которого старый князь звал Дронушкой и который всякий год после поездки в Вязьму на ярмарку привозил оттуда вяземские пряники. Княжна Марья еще с детства помнила его, и впечатление Дронушки, высокого, красивого, худого, с римским носом и с выражением необыкновенной твердости во всей фигуре мужика, соединялось в ней с приятным впечатлением пряников. Дронушка был один из тех крепких физически и нравственно мужиков, которые, как только войдут в года, обрастут бородой, так, не изменяясь, живут до 60—70 лет без одного седого волоса или недостатка зуба, такие же прямые и поворотливые в 60 лет, как и в 30.[941]
Дрон 23 года тому назад, уж бывши старостой, вдруг начал пить; его строго наказали и сменили из старост. Вслед за тем Дрон бежал и пропадал около года, обходил все монастыри и пустыни, был в[942] Лаврах и в Соловецких. Вернувшись оттуда, он объявился. Его опять наказали и поставили на тягло. Но он не стал работать и тотчас же пропал. Через две недели он, изнуренный и худой, едва таща ноги, пришел к себе в избу и лег на печь. Потом узнали, что эти две недели Дрон провел в пещере, которую он сам вырыл в горе в лесу и которую сзади себя заложил камнем, смазанным глиной. Он без еды и питья 9 дней пробыл в этой пещере, желая спастись, но на 9-й день на него нашел страх смерти, он с трудом откопался и пришел домой. С тех пор Дрон перестал пить вино и браниться дурным словом, сделан опять старостой и в этой должности ни разу не был ни пьян, ни болен, никогда не устав ни от какого труда, ни от двух бессонных ночей, никогда не запамятовав ни одной десятины, сколько было на ней копен, за 20 лет назад, или одного пуда муки, который он выдал, и пробыл безупречно 23 года старостой. Никогда и никуда не торопясь, никогда и ни в чем не опаздывая, без поспешности и отдыха, Дрон управлял имением в 1000 душ так же свободно, как хороший ямщик приезженной тройкой.
На приказание Алпатыча собрать 17 подвод к среде (был понедельник) Дрон сказал, что этого нельзя, потому что лошади под казенными подводами, а остальные без корма по голым полям ходят.
Алпатыч удивленно[943] посмотрел на Дрона, не понимая смелости его возражения.
– Что? – сказал он.[944] – С 150 дворов 17 подвод нету?
[945]– Нету, – тихо отвечал Дрон, и Алпатыч с недоумением заметил опущенный и нахмуренный взгляд Дрона.
– Да ты что думаешь? – сказал Алпатыч.
– Ничего не думаю. Что мне думать.
Алпатыч по методе, по которой князь не[946] считал удобным тратить много слов, взял Дрона за акуратно запахнутый армяк и, потряся его из стороны в сторону, начал говорить.[947]
– Нету? – начал он. – Нету, так ты слушай. Я к вечеру буду, что ежели у меня подводы готовы не будут завтра к утру,[948] с тобой то сделаю, что ты и не думаешь. Слышишь?..
Дрон равномерно и покорно раскачивался туловищем вперед, стараясь угадывать движения руки Алпатыча, ни в чем не изменяя ни выражения своего опущенного бессмысленного взгляда, ни покорного положения рук. Он ничего не ответил. Алпатыч покачал головой и поехал за лошадьми Лысогорскими, которых он вывел за собой и оставил в 15 верстах от Богучарова.
В этот день в 5-м часу вечера, когда уж Алпатыч давно уехал, княжна Марья сидела в своей комнате и, не в силах заняться ничем, читала Псалтырь, но она не могла понимать того, что она читала.[949] Картины близкого прошедшего – болезнь и смерть – беспрестанно возникали в ее воображении. Дверь ее комнаты отворилась, и в черном платье вошла та, которую она менее всего бы желала видеть: М-llе Bourienne. Она тихо подошла к княжне Марье, со вздохом поцеловала ее и[950] начала речь о печали, о горе, о том, что в такие минуты трудно и невозможно думать о чем-нибудь другом, в особенности о себе самой. Княжна Марья испуганно смотрела на нее, чувствуя, что ее речь была предисловием чего-то. Она ждала сущности дела.
– Ваше положение вдвойне ужасно, милая княжна, – сказала М-llе Bourienne. – Я о себе не думаю, но вы…. Ах, это ужасно, зачем я взялась за это дело?..
М-llе Bourienne заплакала и не в силах сказать.
– Коко? – вскрикнула княжна Марья. – André?
– Нет, нет, успокойтесь, но вы, вы, вы знаете, что мы в опасности, что мы окружены, что[951] французы не нынче-завтра будут здесь.
– А, – успокоенно сказала княжна Марья. – Мы завтра поедем.
– Но, я боюсь, это поздно. Я даже уверена, что это поздно, – сказала М-llе Bourienne. – Вот, – и она, достав из ридикюля, показала княжне Марье объявление на нерусской, необыкновенной бумаге французского генерала Рамо о том, чтобы жители не покидали своих домов, что им оказано будет должное покровительство французских властей.
Княжна Марья, не дочтя, остановила свои глаза на М-llе Bourienne.[952] Молчание продолжалось около минуты.
– Так что вы хотите, чтоб я, – заговорила, вспыхнув, княжна Марья, вставая и своими тяжелыми шагами подходя к[953] М-llе Bourienne, – чтоб я приняла в этот дом французов, чтоб я…. нет, ах уйдите, ради бога.
– Княжна, я для вас говорю, верьте.
– Дуняша! – закричала княжна. – Уйдите.
Дуняша, румяная, русая девушка, двумя годами моложе княжны, ее крестница, вбежала в комнату. М-llе Bourienne всё говорила, что это трудно, но что больше делать нечего, что она просит простить, что она , знала…
– Дуняша, она не хочет уйти. Я пойду к тебе.
И княжна Марья вышла из комнаты и захлопнула за собой дверь.[954]
Дуняша, няня и все девушки ничего не могли сказать о том, в какой мере справедливо было то, что объявила М-llе Bourienne. Алпатыч не возвращался. Княжна Марья, возвратившись в свою комнату, из которой ушла М-lle Bourienne, с высохшими, блестящими глазами ходила по комнате. Потребованный ею Дронушка вошел в комнату и с тем выражением тупого недоверия твердо стал у притолоки.
– Дронушка! – сказала княжна Марья, видевшая в нем несомненного друга, того самого Дрона, который из Вязьмы привозил ей и с улыбкой подавал всегда свои особенные пряники. – Дронушка, правда ли мне говорят, что мне и уехать нельзя?
– Отчего ж не ехать? – вдруг с доброй усмешкой сказал Дронушка.
– Говорят, опасно от французов.
– Пустое, ваше сиятельство.
– Ты со мной поезжай пожалуйста, Дронушка, завтра.
– Слушаю-с. Только подводы приказывали Яков Алпатыч к завтрашнему дню, то никак невозможно, ваше сиятельство,[955] всё с той же доброй улыбкой сказал Дрон. Эта добрая улыбка невольно выходила ему на уста в то время, как он смотрел и говорил с княжной, которую он любил и знал девочкой.
– Отчего же невозможно, Дронушка, голубчик? – сказала княжна,
– Эх, матушка, время такое, ведь изволила слышать, я чай. Бог наказал нас, грешных. Всех лошадей под войско разобрали, а который был хлебушко – стоптали, стравили на корню. Не то что лошадей кормить, а только бы самим с голоду не помереть. И так по три дня не емши сидят. Нет ничего, разорили вконец….
– Ах, боже мой! – сказала княжна Марья. «А я думаю о своем горе», подумала она. И, счастливая тем, что ей представился предлог заботы такой, для которой ей не совестно забыть свое горе, она стала расспрашивать у Дрона подробности бедственного состояния мужиков, изыскивая в голове своей средства помочь им.
– Что же, нашего хлеба разве нет? ты бы дал мужикам, – сказала она.
– Что раздавать-то, ваше сиятельство? Всё туда ж пойдет. Прогневили мы бога.
– Так ты раздай им хлеб, какой есть, Дронушка, да постарайся, чтоб так не разоряли их. Может быть, нужно написать кому-нибудь, я напишу.
– Слушаю-с, – сказал Дрон, видимо не желая исполнять приказания княжны, и хотел уйти. Княжна воротила его.
– Но как же, когда я уеду, как же мужики останутся? – спросила она.[956]
– Куда ж ехать-то, ваше сиятельство, – сказал Дрон, – когда и лошадей нет, и хлеба нет.
Княжна Марья вспомнила, что Яков Алпатыч говорил ей, что Лысогорские мужики почти все уехали в подмосковную деревню. Она сказала это.
– Что ж делать, – сказала она, вздыхая, – не мы одни, собирайтесь все и поедем, уж я, я… всё свое отдам, только чтоб вы все были спасены. Ты скажи мужикам, все вместе поедем… Вот Яков Алпатыч приведет лошадей, я[957] наших велю дать, кому недостает. Так ты скажи мужикам. Нет, лучше я сама пойду к ним и скажу им. Так ты скажи.
– Слушаю, – сказал, улыбаясь, Дрон и вышел.[958]
Княжну Марью так заняла мысль о несчастьи и бедности мужиков, что она несколько раз посылала спрашивать, пришли ли они, и советовалась с людьми-прислугой, как и что ей делать. Дуняша, 2-я горничная, бойкая девушка, упрашивала княжну не ходить к мужикам и не иметь с ними дела.
– Всё обман один, – говорила она. – А Яков Алпатыч приедут и поедем, ваше сиятельство, а вы не извольте….
– Да уж я знаю, только послушайтесь меня ради бога.
Но княжна не слушала ее. Она, вспоминая самых близких