Рамо о том, чтобы жители не покидали своих домов, что им оказано будет должное покровительство французской власти.
– Я думаю, что слишком опасно рисковать теперь отъездом,– сказала M-lle Bourienne, – я думаю, лучше остаться, и тогда мы обратимся к этому генералу, и я уверена, что вам будет оказано должное уважение.
Княжна Марья остановила свои глаза на M-lle Bourienne. Молчание продолжалось около минуты.
Княжна Марья начала говорить что-то и вдруг остановилась.
– Нет, уйдите, ах, уйдите ради бога!
– Княжна, я для вас говорю, верьте.
– Дуняша! – закричала княжна горничной. Няня и[1395] Наталья вбежали в комнату.[1396]
– Княжна, я не знаю, чем я могла огорчить вас. Я получила эту бумагу и хотела переговорить с вами, – говорила M-lle Bourienne.
– Дуняша, она не хочет уйти, она уговаривает меня остаться с французами. Дуняша, позовите ко мне Алпатыча, кого-нибудь, ехать, ехать скорее, – уйдите, – говорила княжна Марья, ужасаясь мысли о том, что она могла остаться во власти французов, быть разлученной с Николушкой и больше всего мысли о том, как подействует на князя Андрея известие о том, что она осталась у французов.
[Далее от слов: Требования жизни, которые она считала уничтоженными кончая: Она замолчала и, опустив голову, вышла из круга и ушла в свою комнату близко к печатному тексту. T. III, ч. 2, гл. Х—ХІ.]
[1397]Долго эту ночь княжна Марья сидела в своей комнате,[1398] прислушиваясь к звукам[1399] говора мужиков, доносившегося с деревни. Ночь была лунная, тихая и свежая. В 12-м часу голоса стали затихать, пропели петухи, и над деревней и над домом воцарилась тишина. Дуняша спала уже на войлоке в комнате княжны Марьи, но княжна но могла заснуть.
Сначала она думала о мужиках, о странном говоре их и непонимании, думала о неприятеле, о ужасе покорения России французами. «Всё к лучшему, он бы не мог пережить этого». Потом, когда всё затихло и петухи запели на деревне, на княжну нашел страх. Сначала страх мужиков, страх французов, потом беспричинный страх чего-то таинственного и неизвестного. Ей всё казалось, что она слышит его кряхтенье и бормотанье. Ей захотелось войти в его комнату, и ужас охватывал ее при мысли о том, что она найдет его там, живого или мертвого. Ей казалось, что она слышала его шаги за стеной, и только равномерный свист спящей Дуняши мешал ей слышать ясно. Во 2-м часу ночи за дверью послышались шаги, и невысокая бледная фигура показалась в дверях. Это был Алпатыч. Он вернулся в ночь и пришел доложить княжне о настоятельной необходимости завтрашнего отъезда.
На другой день утром княжна собралась ехать, и велено было закладывать.[1400]
Еще лошади не подъехали к крыльцу, как толпа мужиков приблизилась к господскому дому и остановилась на выгоне. Яков Алпатыч, расстроенный и бледный, в дорожном одеянии – панталоны в сапоги – вошел к княжне Марье и с осторожностью доложил, что так как по дороге могут встретиться неприятели, то не угодно ли княжне написать записку к русскому воинскому начальнику в Яньково (за 15 верст) затем, чтобы приехал конвой.
– Зная звание вашего сиятельства, не могут отказать.
– Ах, нет, зачем? – сказала княжна Марья. – Поедем поскорее, ежели уж нужно, – с жаром и поспешностью заговорила она, – вели подавать и поедем.
Яков Алпатыч сказал – слушаю-с и не уходил.
– Для чего они тут стоят? – сказала княжна Марья Алпатычу, указывая на толпу.
Алпатыч замялся.
– Не могу знать. Вероятно, проститься желают, – сказал он.
– Ты бы сказал им, чтобы они шли.
– Слушаю-с.
Алпатыч вышел, и княжна Марья видела, как он подошел к мужикам и что-то стал говорить с ними. Поднялись крики, маханья руками. Алпатыч отошел от них, но не вернулся к княжне. Михаил Иваныч, архитектор, вошел к княжне и задыхающимся голосом передал ей, что в народе бунт,[1401] что мужики собрались с тем, чтобы не выпускать ее из деревни, что они грозятся, что отпрягут лошадей, но что ничего худого не сделают барыне, и повиноваться ей будут и на барщину ходить, только бы она не уезжала.
Княжна Марья сидела в дорожном платье в зале в оцепенении. Она ничего не понимала из того, что делалось с нею. «Вот оно и наказанье!» думала она.
– Французы, французы, нет, не французы…. они! – послышался шопот у соседнего окна.
Княжна Марья подошла к окну и увидала, что к толпе мужиков подъехали три кавалериста и остановились.
Княжна Марья послала за Алпатычем, чтобы узнать, кто такие были кавалеристы, но он сам в это время входил в комнату.
– Всевышний перст! – сказал он торжественно, поднимая руку и палец. – Офицеры русской армии.
Действительно, кавалеристы были Ростов и Ильин и только что вернувшийся Лаврушка. Въехав в Богучарово, находившееся последние три дня между двумя огнями неприятельских армий, так что так же легко мог зайти туда русский арьергард, как и французский авангард.
Ростов был в самом веселом расположении духа. Дорогой они расспрашивали Лаврушку о Наполеоне, заставляли его петь будто бы французскую песню и смеялись мысли о том, как они повеселятся в богатом помещичьем доме Богучарова, где должна быть большая дворня и хорошенькие девушки. Ростов и не знал, и не думал, что это имение того самого Болконского, который был женихом его сестры.
[Далее от слов: Они подъехали к бочке на выгоне и остановились ; кончая: в первый раз позволив себе поцеловать ее руку– близко к печатному тексту. T. III, ч. 2, гл. XIII—XIV.]
* № 194 (рук. № 92. T. III, ч. 2, гл. XIX).[1402]
(24 числа августа был прекрасный полдень. Наполеон выехал[1403] от Колоцкого монастыря и поехал к……..,[1404] откуда с высоты открылось ему Бородинское поле. На 1½ версты впереди позиции русских находился редут подле деревни Шевардиной. И, несмотря на то, что уж был 4-й час вечера, Наполеон велел атаковать этот редут, и произошло сражение 24-го числа, в котором убито тысяч 10 человек с той и другой стороны и французы заняли редут при Шевардино, а русские отступили на 1½ версты на свою позицию.
В историях кампании 12 года рассказывается, что со стороны русских Шевардинский редут был построен и занят войсками для того, чтобы из этого передового поста русской армии были бы видны действия французской армии, и что со стороны французов он был атакован для того, чтобы занять позицию против нашего левого фланга на правом берегу Колочи.
Но остается непонятным, для чего Шевардинский редут, не входивший в линию-позицию при Бородине, был защищаем так, что 24-го при этом убито около 10-ти тысяч человек и цель его со стороны русских все-таки не была достигнута, так как целый следующий день 25 августа, тот самый, в который делаемы были приготовления в французской армии, мы не имели передового поста для того, чтобы наблюдать за этими движениями. Со стороны французов тоже непонятно, для чего с таким упорством добивались вооруженной силой занятия этого пункта, с которого русские не могли не отступить.)
* № 195 (рук. № 92. T. III, ч. 2, гл. XX).[1405]
<Пьер поехал дальше. Спускаясь с крутой Можайской горы мимо собора, Пьер[1406] встретил обоз с ранеными, с криком возчиков[1407] с трудом поднимавшийся на гору. Казачий полк шел под гору. Пьер слез и пошел пешком. Он устал от вида.[1408] «Боже, зачем я приехал сюда?» думал он. «Я не должен был, да и не могу переносить этих ужасов. Отдохну и поеду назад», думал Пьер. Но как было сказать своим людям? Et que diable allait il faire dans cette galère?[1409] Спустившись с горы, он было сел в дрожки, чтобы ехать дальше, когда[1410] его окликнули от ворот одного двора. Это был его кучер и берейтор с лошадьми и клажей, стоявшие тут. Пьер зашел в избу, напился чаю, переоделся и поехал дальше. Приказал берейтору вести лошадей за собой. К рассвету Пьер подъезжал к Можайску. Можайск весь был полон военными.[1411] [1412]Здесь Пьер собрал слухи про то, что делалось в армии. Вчера было сражение, при котором французы были разбиты, говорил один, а другой говорил наоборот. «Светлейший стоит в Татаринове[1413] в середине армии и назавтра ждут сражения», – говорил один, а другой говорил, что велено отступать. Напившись чая и освежившись, Пьер[1414] поехал дальше. Утро было яркое, с блестящим солнцем. «Скорее, скорее! – подумал Пьер. – Как могла мне приходить мысль вернуться назад». Пьер велел вести лошадей за собой, сел в дрожки и поехал дальше. [1415]Пьер про всё много читал, но в особенности про войну, и имел не только определенное понятие о стратегии и тактике, но считал себя даже знатоком в этом деле,[1416] и ему казалось, что стратегические вопросы занимают его. Проехав две разоренные деревни и узнав, что неприятель не далее, как в двух [?] верстах, Пьер[1417] стал подниматься в дрожках и внимательно оглядываться. Пьер[1418] всё боялся, что он пропустит[1419] место, где начинается позиция.[1420] До сих пор он видел[1421] всё одно и то же: войска, войска, солдаты в мундирах, в рубашках, пушки, ружья, лошади, офицеры и дорога, и разоренные деревни, но позиция всё не начиналась. Пьер начинал бояться, что он пропустит что-нибудь интересное и позицию, и желал встретить кого-нибудь знакомого, чтобы разговориться.>
* № 196 (рук. № 92. T. III, ч. 2, гл. XX).[1422]
Но, кроме того, при виде всех этих лиц, толпившихся по дороге с разнообразно личными выражениями физиономий и однообразным, общим всем выражением серьезности, к прежнему чувству примешивалось в душе Пьера страстное любопытство узнать, понять что-то и не пропустить какой-нибудь подробности, которая могла ему разъяснить занимавший его вопрос.
В чем состоял этот вопрос, Пьер не знал хорошенько. Он знал только, что этот вопрос относился к войне, которую он не понимал. Был ли это вопрос о том, что дает успех в военном деле, или о том, выгодно ли наше стратегическое положение, или о том, много ли и каковы наши войска, или о том, как настроены эти войска, или в чем состоят распоряжения главнокомандующего? Он не знал, но знал, что что-то в этой области военных вопросов страстно интересует его, и приглядывался, прислушивался ко всему, стараясь не пропустить ни одной подробности.[1423]
[Далее от слов: Выезжая из Можайска, на спуске с огромной крутой и кривой горы кончая: Другой, молодой мальчик, рекрут без бороды и усов, белокурый и белый, как бы совершенно без крови в тонком лице, с остановившейся доброй улыбкой смотрел на Пьера и держал в руке кусок хлеба близко к печатному тексту. Т. III, ч. 2, гл. XX.]
3-й лежал ничком, лица его не видно было, и слышны были не стоны, а