числе выдвинутых вперед лиц больше всех бросалось в глаза Растопчину лицо с большими рыжими бровями и рыжей, закрутившейся бородой кучера или извощика. Для Растопчина это было олицетворение de la plèbe, de la lie du peuple,[1750] и он к нему более обращался. Кучер утвердительно мигал бровями на каждое слово Растопчина.[1751]
– Он – изменник своему царю и отечеству,[1752] – крикнул Растопчин,[1753] торжественным жестом указывая на Верещагина, и замолк. Во время этого молчания Верещагин невольно улыбнулся грустно и покачал головой. Иван Макарович узнал этот упрямый жест, знакомый ему в спорах с Верещагиным.[1754] Этот взгляд как бы порохом взорвал Растопчина. Он отодвинулся и закричал, обращаясь к драгунам:
– Бей, руби его. Бей, я приказываю.
– Ваше, ваше… сиятельство, – проговорил трясущимися губами драгун, расставляя руки.
– Что?!! Вы[1755] головой мне ответите, – крикнул Растопчин. – Я приказываю.
– Сабли вон! – крикнул офицер драгунов, сам вынимая саблю, и вдруг Верещагин схватился за лицо и закричал страшным тонким голосом. Драгун с злым лицом толкнул его ногой с крыльца, другой замахивался на него саблей.[1756]
– Своим судом расправляйтесь с ним, – крикнул Растопчин и опять невольно взглянул на рыжего представителя de la plèbe.[1757]
Рыжий кучер, согнувшись и закрыв лицо руками, задыхаясь, теснился прочь от крыльца. Почти все, стоявшие в первом ряду, сделали то же. Но в то время, как эти теснились назад, толпа напирала вперед и те, которые не видали того, что было, особенно те, которые были с пиками и ружьями, наваливались на злодея, которого била еще команда драгун, и били его. Тем, которые были сзади, казалось, что этот злодей сейчас только что сделал ужасное. В толпе говорили, что он убить хотел Растопчина, что он царя убить хотел, что он – француз, и несколько человек пристало к драгунам, которые, схватив за ноги его тело, потащили его со двора.
Иван Макарыч дотеснился до ядра толпы и увидал[1758] разбитое и измазанное в крови и пыли, мертвое лицо, которое билось по мостовой.
– Убийцы царства божия не узрят, кто ударит мечом – от меча и погибнут, – заговорил он быстро[1759] ноющим голосом.
– Господи, прости их. Блажен Александр, яко ты царствие узришь, яко из смрада жизни через очищение муки в жизнь вечную,[1760] святую перенесен есть.
Большая толпа собралась около Ивана Макаровича.
– Люди, что вы сделали? – закричал он и, закрыв лицо руками, зарыдал и побежал из толпы.
– За что же? Кто он? – спрашивали в толпе. – Как звать? Александром. Господи помилуй.
И толпа долго теснилась около трупа, лежащего на улице и окруженного драгунами. Народ теснился, чтобы поднять и снести хоронить его, но драгуны не подпускали.
– Не велено, – говорили они.[1761]
Через час после этого граф Растопчин, успевши на быстрых лошадях своих, сопутствуемый и предшествуемый конными драгунами, очищавшими ему дорогу, съездил в свою дачу в Сокольники для домашних распоряжений и[1762] приехал к Яузскому мосту, у которого еще шли войска.
[1763]Было жарко. Кутузов, нахмуренный, унылый, сидел на лавке около моста и плетью играл по песку, когда с шумом подскакали к нему дрожки и невысокий человек в генеральском мундире и в шляпе с плюмажем смело подошел к нему и стал по-французски говорить ему о том, что вот он, граф Растопчин, явился сюда[1764] потому, что Москвы и столицы нет больше, а есть одна армия.
Кутузов взглянул на него и в лице этого беспокойного человека прочел сознание совершенного преступления; он с отвращением еще раз взглянул на него, как бы отыскивая еще признаки, и отвернулся молча.
– Я явился к вам, так как я больше – ничто, – сказал Растопчин. Опять Кутузов посмотрел на него.
– Так извольте распорядиться очищением дороги для войск, – сказал он спокойно и строго.
[1765]И, – странное дело – гордый Растопчин, беспомощно оглядываясь и стараясь улыбаться, пошел вперед к мосту и, подняв нагайку, стал разгонять толпившийся народ.
* № 217 (рук. № 94. T. III, ч. 3, гл. XXV).[1766]
[1767]Челюсть его затряслась, когда он увидал это. Он ехал, бледный и ужасенный. Но он не признал того, что причиной этого волнения было убийство, совершенное им. Ему это и в голову не приходило. Ему казалось, что его волнует весь ужас положения Москвы, отечества, le bien publique.[1768] Но этот вскрик, фамильярный и торжественный: «Граф, один бог над нами», и ему представлялось его лицо. «Нет, я расстроен бессонной ночью и всеми событиями дня. Как ужасна чернь – la populace. Il leur fallait une victime. J’ai fait ça pour le bien publique.[1769] Бог знает, что бы было, ежели бы мне не пришла эта счастливая мысль. Несомненно, что они разорвали бы меня. И тогда что было бы с Москвой, с Россией. J’ai fait ça pour le bien publique,[1770] – повторял он себе, как повторяет это понятие блага других людей всякий человек, совершивший преступление. – И не могло быть более заслужившей кары жертвы, как этот негодяй. Как он закричал, взглянул на меня! И его лицо, взгляд… Вот – труды мои. Всё пропало, всё погублено. А как ужасна чернь. Как бросились эти люди и как застонал он. Чернь, да, это – та чернь, которая делала революцию во Франции».
И мысли далекие о революции и т. д. пришли ему в голову, но представление лица Верещагина беспрестанно перебивало их. Поспешно распорядившись в Сокольниках, он ехал, продолжал думать о том и удивлялся упорству представлений о Верещагине. У Яузского моста сидел его враг, не обращая на него внимания, и злоба вскипела в нем.
* № 218 (рук. № 95. T. III, ч. 3, гл. XXV).[1771]
ны и всегда бывают исполнены. И это совершенно справедливо с точки зрения администратора, никогда не имеющего непосредственного отношения к народу. Чего бы ни желал народ, правитель всегда может не дать этому желанию выражения в административном порядке (хотя, само собой разумеется, желание это, ежели оно есть потребность, найдет всегда обход административному неразрешению и найдет себе удовлетворение в действительности) и всё, что ни прикажет правитель, всё будет исполнено в административном порядке[1772] (т. е. одно звено передаст, очищая себя в ответственности неисполнения, приказание другому, другое – третьему звену администрации и т. д. до последнего, которое по свойству своему, сливаясь с народом, обойдет приказание, ежели оно не согласно с потребностями народа). По общему всем людям свойству[1773] считать себя каждому центром всего мироздания, каждый администратор, кроме того, постоянно уклоняется от того непосредственного сближения с массами, которое бы могло показать ему несостоятельность его власти, и привыкает к деятельности той условной иерархии, в которой одно звено отражается на другое, передавая друг другу силу, но не передавая ее главному предмету усилий.
Графу Растопчину во время его управления Москвою казалось, что он держал ее вот как! Он сжимал кулак. «Она мысли мои понимала». Ему казалось, что, когда он велел[1774] вывезти всех французов и раздать всем оружие и вывезти присутственные места и деньги, что он это действительно сделал. В сущности же те, которым он приказал это, исполнили приказание только в том смысле, что их нельзя было упрекнуть в неисполнении, а французы, именно те, которых он хотел выслать, остались, присутственные места и деньги остались, и на оружие нашлись купцы, и оружие осталось французам.
1-го сентября Растопчин с недоумением почувствовал, что большой корабль Москвы заколыхался сам собой и что шест, которым он думал двигать его, не достает до него, что он остается один, и, вместо источника силы и руководителя событий, он остается один и беспомощен. Еще прежде, после Бородинского сражения, приезжавшие генералы говорили Растопчину, что Москву защищать нельзя, но граф Растопчин так был увлечен своей деятельностью руководителя, что он не оценил этого известия. 1-го сентября на Поклонной горе Растопчин видел, что все генералы убеждены в необходимости оставления Москвы, но всё еще не понимал значения этого события. Он воображал в себе олицетворение всей силы огромной столицы, обещал выйти против врага. Но, вернувшись в этот вечер в Москву, увидав разбитые кабаки и услыхав, что этого нельзя остановить, он почувствовал, как почва уходила из-под его ног. В эту ночь Кутузов положительно уведомил его, что Москву оставляют. Всё, что делалось в это время в Москве, еще сильнее, чем письмо[1775] Кутузова, убеждало Растопчина, что Москву оставляют и уже отчасти оставили, не спрашивая его и даже не заботясь о нем. Некоторые из чиновников уехали, другие уезжали и увозились, для приличия спрашивая главнокомандующего, третьи, очевидно, приготавливались встретить неприятеля. Народ бушевал по улицам. Запасы хлеба грабили и предлагали жечь. Увезти всего не было возможности, и каждый по своей части распоряжался, как он знал. Некоторые только для сложения с себя ответственности и приходили за приказаниями к графу.
«Я-то? Я-то что? – спрашивал себя граф. – Мне что делать? Я – ничто теперь. Я – пешка». И в горе этого перехода от власти и величия к ничтожеству граф Растопчин искал виновников этого положения. «Ежели бы все делали свое дело, как я, этого бы не было». Он чувствовал себя оскорбленным.
№ 219 (рук. № 95. T. III, ч. 3, гл. XXVI).[1776]
<Передовой отряд уж занял Кремль, но задние всё еще продолжали двигаться по Арбату. [1777]Долохов в сибирке стоял, прислонившись к углу церкви Николы Явленного, и[1778] смотрел на проходившую пехоту.[1779] Французский офицер,[1780] проходя подле него, взглянул ему в лицо. И, вероятно, выражение злобы, бывшее на этом лице, поразило офицера: он приостановился и посмотрел, прошел несколько шагов и опять посмотрел. – Une vrai figure de cosaque,[1781] – сказал он[1782] солдату, шедшему подле. Солдат поглядел и остановился. – Dites donc, – сказал он, махая к себе рукой Долохова, – Kremlin ici?[1783] Долохов усмехнулся и, повернувшись,[1784] пошел по переулку. Лицо его приняло еще более злобное выражение, как только он перестал быть видим французами.[1785] Недалеко в переулке был дом его матери. Он вошел в калитку и кликнул Артема.[1786] – Ну, смотри ж, как смеркнется, – сказал он вышедшему к нему мужику.[1787] – Слушаю. – И, коли войдут, пускай. – Слушаю. – А старуха не выехала? – Никак нет-с. Спрашивали, можно ли прачешную перевесть к нам. – Дура, – сказал Долохов и, выйдя из калитки, подошел к воротам соседнего небольшого домика.>
* № 220 (рук. № 95. T. III, ч. 3, гл. XXVII).[1788]
[1789]<Пьер убежал из дома для того, чтобы быть свободным. И он получил теперь эту свободу в доме И[осифа] А[лексеевича].[1790] Он хотел быть свободным для того, чтобы ничто не мешало ему отдаться вполне своим мыслям и намерениям.[1791] Намерение его вытекало из его положения (из положения всей