на математически определенное расстояние должен отбежать столкнувшийся с другим шар, когда известны их вес и силы.[2103] Предел силы нашествия был за Москвою, и за Москву должно было отступить русское войско. Точно так же, как причин для отката шара на известное пространство есть тысячи: и вращательная сила, и тяготенье, и тренье, и препятствие воздуха, и наклонной плоскости и др. и др. Точно так же для того, чтобы войска без боя отступили за Москву, было миллион причин разнообразнейшей людской деятельности, к которой воля Кутузова относилась, как песчинка к миллионам пудов. Причинами отступления за Москву были и овраги, разрезывающие позицию, и упорство Бенигсена защищать Москву (нужно было, чтобы Бенигсен настаивал на одном, чтобы фельдмаршал не согласился на это), и убеждения одержимого лихорадкой и видящего всё поэтому в мрачном свете[2104] Барклая о том, чтобы отступить, и болтовня эмигранта француза Кросара, приехавшего из Испании и настаивавшего на том, чтобы драться, и известие о том, что в Драгомиловском предместьи разбили кабаки, и приезд графа Растопчина, сказавшего всем, что он зажжет Москву, и миллион миллионов причин личных, не в одних высших сферах армии, но и в низших слоях ее, которые все совпали к одному: к оставлению Москвы без боя.
II
Заслуга, и великая заслуга Кутузова (и едва ли был в России другой человек, имевший эту заслугу) состояла в том, что он умел видеть необходимость покорности неизбежному ходу дел; умел и любил прислушиваться к отголоскам этого общего события и не позволил своим личным чувствам итти вразрез с общим делом.
Несмотря на то, что в Бородинском сражении подкапывавшийся под Кутузова Бенигсен выбрал позицию, горячо выставляя свой русский патриотизм (который не мог, не морщась, слушать Кутузов), настаивал на защите Москвы, несмотря на то, что Кутузов ясно, как день, видел цель Бенигсена, в случае неудачи защиты свалить вину на Кутузова, доведшего войска без сражения до Воробьевых гор, в случае же успеха себе приписать его, в случае же отказа очистить себя в преступлении оставления Москвы. Несмотря на это, Кутузов пощупал пульс Ермолова при его заявлении о необходимости отступить и, остановившись на Поклонной горе, собрал генералов, послал их осматривать позиции и прислушивался ко всем мнениям.
Несмотря на то, что большинство отсоветывало давать сражение, и на то, что в его присутствии Кросар и другие господа спорили и делали планы, как будто фельдмаршала не было, Кутузов не позволил себе составить мнение, а сказал только, выслушав все:
– Ma tête, fût-elle bonne ou mauvaise, n’a qu’à s’aider d’elle même,[2105] – и поехал в Фили.
Несмотря на то, что там он узнал от своего адъютанта, ездившего в Москву, что кабаки в Драгомиловой разбиты, что он опытом своим был убежден, что никакие дороги, мосты и укрепления не помогут успеху дела, когда в тылу армии разбиты кабаки, он всё еще не позволил себе составить мнения и созвал совет.
Бенигсен открыл совет вопросом: «Оставить Москву без боя или защищать ее?»
Кутузов поправил его и иначе поставил вопрос:
– Спасенье России в армии, – сказал он. – Выгоднее ли рисковать потерей армии и Москвы, приняв сраженье, или отдать Москву?
Он выслушал все мнения.[2106]
Остановив Бенигсена воспоминанием о Фридланде и закрывая совет, Кутузов сказал:
– Je vois que c’est moi qui payerai les pots cassés.[2107]
И, взвесив все суждения, все сведения, из которых кабаки в Драгомилове были одни из важнейших, Кутузов сказал то, что должно было быть: отступать без сражения. Кутузов не мог сказать другого. Это должно было быть. Ежели бы он приказал дать сражение, то точно так же после некоторых споров, колебаний и сомнений было бы то же самое, только роль Кутузова была бы испорчена, его бы участие в общем деле было бы неправильно и его приказание, противное тому, что должно совершиться, произвело бы некоторое затруднение, настолько затруднение, насколько личный произвол одного человека мог препятствовать исполнению дела, зависящего от участия миллионов людских воль, – но результат был бы всё тот же: Москва была бы оставлена без боя.
Заслуга Кутузова, как полководца, высшая заслуга, которую может оказать человек в его положении, состояла в том, что он понимал общий, неизбежный ход дел, покорял ему свои личные желания.[2108]
Приказав отступать, он отпустил генералов и,[2109] всю ночь не ложась спать, сидел, облокотившись на стол, и думал.
– Этого, этого я не ждал, – сказал он вошедшему к нему адъютанту Шнейдеру. – Этого я не ждал. Этого я не думал.
– Вам надо отдохнуть, ваша светлость, – сказал Шнейдер.
– Да нет,[2110] будут и они лошадиное мясо жрать, как турки,– не отвечая, прокричал он, ударяя пухлым кулаком по столу. – Будут и они, только бы… – Кутузов не договорил, чего только бы не было, и ушел в свою спальню.
[Следующая глава III, со слов: В противуположность Кутузову, кончая: как мальчик, резвился над величавым и неизбежным событием оставления и сожжения Москвы близка к печатному тексту. Т. III. ч. 3, гл. V,]
* № 231 (T. III, ч. 3, гл. ІХ–ХІ, VІ–VІІ).
[2111]И они со всех сторон, с своими простыми, добрыми, твердыми лицами, окружали Благодетеля. Но они, хотя и были добры, они не смотрели на Пьера, не знали его.
Пьер захотел обратить на себя внимание и сказать. Он привстал, но в то же мгновение услышал медленно летевшее ядро. Ядро приближалось к ногам Пьера и от приближения ядра ноги Пьера холодели и обнажались. Ноги Пьера совершенно обнажились,[2112] ему стало стыдно и страшно. И стыд, и страх было одно и то же, и он поспешно сел.
Всё исчезло. Пьер был один и думал, но он спал.
– Сказанное слово серебряное, а несказанное золотое, – сказал ему какой-то голос, и Пьер в первый раз понял всю глубину значения этой, никогда не слыханной им, пословицы.
«Самое трудное, – продолжал во сне думать или слышать Пьер, – состоит в том, чтобы уметь соединять в душе своей значение всего:[2113] слова вечности и добра Благодетеля[2114] и значение того, что сказанное слово – серебряное.[2115] Отдай всё и иди за мной», – сказал голос.
[Далее от слов: Всё соединить?» сказал себе Пьер кончая: Сопрягать? Но как сопрягать всё?» близко к печатному тексту. T. III, ч. 3, гл. IX.]
«Мне что делать?» И Пьер опять заснул и услыхал голос, говоривший: «Отдай всё, бог с ним. Да ну, отдай! Вставайте!» И Пьер опять проснулся и увидал будившего его берейтора и у колодца солдата, отдававшего полную бадью воды бабе, которая подле него стояла с ведрами.
– Да, я понимаю теперь, – сказал себе Пьер.[2116]
[2117]30 числа Пьер вернулся в Москву. Дома он нашел несколько писем[2118] и требование от графа Растопчина приехать к нему.
Не распечатывая[2119] писем, Пьер тотчас же с тем, чтобы покончить со всеми делами, переоделся и поехал к главнокомандующему.
V
Это было 31-го[2120] числа. Граф недавно приехал из своей дачи в Сокольниках в свой московский дом.[2121]
Васильчиков и Платов уже виделись с графом Растопчиным и объяснили ему положение армии.[2122] Они говорили уж, что защищать Москву невозможно и что она будет сдана. Раненые всё прибывали и прибывали в Москву. По всем имеемым графом сведениям нельзя было надеяться на спасение Москвы.
В то время, как[2123] Пьер входил к графу, один курьер, приезжавший из армии, выходил от него, другой вслед за Пьером вошел в приемную.
– Ну что, как? – мимоходом спрашивали адъютанты у курьера.[2124]
Курьер безнадежно махнул рукой и прошел в кабинет графа. Пьер попросил доложить о себе. Адъютант пошел, доложил и вышел к Пьеру с известием, что граф очень занят, никак не может принять, но велел сказать, что рад, что Пьер вернулся целым из Бородина и что советует ему поторопить сбор своего полка.
Между прочим адъютант по приказанию графа вынес Пьеру новую, имеющую завтра выйти, афишу.
[Текст афиши см. в печатном тексте «Войны и мира», т. III, ч. 3, гл. X.]
Пьер прочел афишу.
– Что это значит : у меня болел глаз, а теперь смотрю в оба?– наивно спросил он у адъютанта.
– Граф был нездоров глазом, – сказал адъютант, улыбаясь, обращаясь более к другому господину, который был тут же в приемной, – и он очень беспокоился, когда я ему сказал, что приходил… народ спрашивать, что с ним. По правде сказать, я ему это сказал, чтобы его утешить, а собственно никто не приходил…. А что, граф, – сказал вдруг адъютант с улыбкой, – мы слышали, что у вас семейные[2125] тревоги?
– Нет, ничего, – сказал Пьер, вспоминая про[2126] письма, которые остались на его столе. – Что вы слышали, скажите, скажите пожалуйста!
– Нет, знаете, ведь часто выдумывают. Я говорю, что слышал. Вы не оскорбитесь?
– Что, что такое? Говорите пожалуйста.
– Да говорят, – опять с той же улыбкой сказал адъютант, – что графиня, ваша жена,[2127] собирается за границу. Вероятно, вздор…
– Не знаю, не знаю, – сказал Пьер. Из неловкого молчания, которое водворилось, вывел их чиновник, поспешно вышедший от графа с приказанием попросить[2128] Безухого подождать немножко.[2129]
– Ах, здравствуйте, милый граф, – сказал поспешно Растопчин, как только Пьер вошел к нему. – Слышали про ваши prouesses,[2130] ну, я рад, что вы целы; но не в том дело. Mon cher, entre nous,[2131] вы —масон, – сказал граф Растопчин таким тоном, как будто было что-то дурное в этом, но что он намерен был простить. Пьер немного помолчал.
– Mon cher, je suis bien informé[2132] – но я знаю, что есть масоны и масоны и что вы не принадлежите к тем…
– Да, я масон, – отвечал Пьер.
– Что за человек Ключарев сын?[2133] Вы знаете его?
– Я мало знаю его и не могу и не хочу сказать вам, что есть масонская тайна; но как человека знаю его, как прекрасного, честного, благородного человека и также и Верещагина,[2134] его товарища.
– Nous у voilà,[2135] – вдруг нахмурившись и вспыхнув, вскрикнул Растопчин. – Вы знаете время, в которое мы живем. Nous sommes à la veille d’un désastre terrible,[2136] и мне все эти gentilless’ы[2137] некогда соображать, а мне нужно держать народ вот как, и извините пожалуйста, ежели вам неприятно. – Он сердито замолчал. – А я эту дурь выбью, mon cher, в ком бы она ни была. – И, вероятно спохватившись, что он как будто кричал на безвинного Безухого, он прибавил, дружески взяв за рукав Пьера. – Eh bien, mon cher, qu’est ce que vous faites, vous personnellement?[2138]
– Я, – отвечал Пьер, – я ничего не хочу предпринимать, я хочу ждать.[2139]