в гостиную.
Дело было в том, что с утра еще к графу пришел полицейский офицер с просьбой и почти приказанием от Растопчина о том, чтобы все подводы, в городе находящиеся, были отданы под раненых. Граф раскричался на офицера, сказал ему, что он не отдаст своих подвод, что подводы его собственные, а не казенные, что ему сам граф Растопчин не советовал уезжать до сих пор и что он задаст ему…
Офицер почтительно просил у графа прощения за свою смелость, но с той улыбкой, которая ясно показывает, что всё можно умно сделать, сказал, что приказанье есть, но что всё в руках его. Граф понял и, как опытный человек и любивший давать деньги и делать другим приятное, он дал квартальному 25 рублей и отпустил его.
По уходе квартального граф прошелся по двору и, увидав раненого юнкера, умолявшего о том, чтобы его взяли с собой, граф для него велел опростать подводу и задумался. Подумав несколько времени, граф, как всегда, когда дело касалось денег, чувствуя себя виноватым перед графиней, прошел к ней и робко сказал:
– Знаешь что, ma chère,[2231] вот что… ma chère графинюшка… ко мне приходил офицер, просят, чтоб дать несколько подвод под раненых. Ведь это всё дело наживное, а каково им оставаться, подумай… право. Знаешь, думаю, право, ma chère, вот, ma chère… пускай их свезут и к нам подъедут, куда же торопиться?
Граф робко сказал это, как он всегда говорил, когда дело шло о деньгах. Графиня же уж привыкла к этому тону, всегда предшествовавшему делу, разорявшему ее детей, как какая-нибудь постройка галлереи, оранжереи, устройство домашнего театра или музыки, и привыкла и долгом считала всегда противуборствовать тому, что выражалось этим робким тоном.
Она приняла свой покорно-плачевный вид и сказала мужу:
– Послушай, граф, ты довел до того, что за дом ничего не дают, а теперь наше – детское состояние погубить хочешь. Ведь ты сам говоришь, что в доме на 100 тысяч добра. Я, мой друг, не согласна и не согласна. Воля твоя. На раненых есть правительство. Они знают. Посмотри, вон напротив у Лопухиных еще третьего дня всё до чиста вывезли. Вот как люди делают. Одни мы дураки. Пожалей хоть не меня, так детей…
От этого-то граф в первый раз в жизни закричал на графиню, употребляя слово «чорт». Графиня, заплакав, остановилась. Петя и Наташа с громким хохотом бежали по лестнице. Они услыхали крик отца, увидали плачущее лицо матери, но тот порыв веселости, в которой они находились, был так велик, что они не могли удержаться от смеха.
С топотом ног, не в силах удержать смех, они бежали вниз и очутились перед матерью.
– Точно маленькие, – сердито сказала графиня. – Я удивляюсь, право. Ни чувств, ни… никаких…. Ждешь утешенья, а кроме горя – ничего, – проговорила графиня, сердито глядя на Петю, которого она еще вчера обнимала с восторженными слезами радости. Петя поглядел на Наташу и засмеялся. Наташе жалко было матери, совестно было смеяться, но она тоже засмеялась.
– Уж тебе-то, – сказала графиня, обращаясь к Наташе, и прошла в свою комнату.
«Тебе-то!» Эти простые слова матери вдруг напомнили ей весь ее позор и всё ее горе, как беспрестанно самые ничтожные слова и события напоминали ей всё одно и то же.
Петя подошел к ней и, установив ноги гусем, представляя кого-то, стал шагать перед ней. Наташа улыбнулась и тотчас же, закрыв лицо руками, заплакала.
– Убирайся, надоел!.. Убирайся, оставь меня одну!
– Что с тобой?
– Ничего, оставь меня. Ну, и иди.
– Наташа, да иди же! – послышался голос Сони. – Все садятся.
– Оставь меня, – отвечала Наташа, стараясь подавить выступившие слезы. Все уж собирались садиться с запертыми дверями, как обыкновенно садятся перед отъездом в дорогу, когда вдруг приехал Пьер, про присутствие которого в Москве никто и не знал, и вслед за ним Берг, и вслед за тем сделано было новое распоряжение о вещах и подводах.
Перед самым отъездом, как это часто бывает, произошла суматоха и путаница.
Берг, зять Ростовых, был уже полковник с Владимиром и Анной на шее, занимавший всё то же покойное и приятное место помощника начальника штаба помощника первого отделения[2232] начальника штаба второго корпуса.[2233] Он 1 сентября приехал из армии в Москву.
Ему в Москве нечего было делать, но он заметил, что все из армии просились в Москву и что-то там делали. Он счел тоже нужным отпроситься для домашних и семейных дел и приехал к папаше, как он называл графа Илью Андреевича.[2234]
Берг в своих аккуратных дрожечках, на паре сытых саврасеньких, точно таких, какие были у одного князя, подъехал к дому[2235], внимательно посмотрел во двор на подводы и, входя на крыльцо, вынул чистый носовой платок и с приятной улыбкой завязал узел.[2236]
Из передней Берг плывущим, нетерпеливым шагом вбежал в гостиную и стал обнимать[2237] обожаемую мамашу. Граф и Наташа вошли в комнату и окружили Берга.
– Ну, что, как? Что Москва,[2238] войска? Будет ли сраженье?– делали вопросы Бергу, приехавшему из армии. Берг, поцеловав[2239] ручку Наташи, поцеловался с папашей и, как бы задумавшись, остановился подле графа.
Еще дорогой Берг несколько раз сам с собою приятно улыбался мысли о том, как он будет рассказывать о Бородинском, сражении, в котором он участвовал своим, особенным, удобным и приятным способом. В Можайске Берг удостоился чести обедать у графа Бенигсена и за этим обедом слышал рассказ одного генерала о действии его дивизии на флешах. Генерал этот весьма одушевленно[2240] рассказывал[2241] о действии его дивизии, и все слушали с большим вниманием. Бергу тогда очень понравился этот рассказ генерала, в особенности понравилось то внимание и одобрение, с которым очень важные чином и положением люди слушали рассказ, и Берг, запомнив[2242] слова рассказа, принял решение непременно при первом удобном случае сделать такой же точно рассказ, вспоминал слова генерала и внутренне улыбался, радуясь своей памятливости. Когда к нему обратились с вопросами, он тотчас же начал.
[Далее от слов, вписанных в копию рукой Толстого: – Один предвечный бог, папаша, кончая: Она убирала те вещи, которые должны были остаться, записывала их по желанию графини и старалась захватить с собой как можно больше близко к печатному тексту. T. III, ч. 3, гл. XVI.]
Перед самым отъездом она вышла на двор и увидала, что из флигеля, в котором лежал раненый офицер, что-то выносили в крытую коляску. Она подошла ближе и с невольным любопытством остановилась у крыльца. Три человека выносили какое-то безжизненное тело. Как ни страшно было Соне, она не могла не подвинуться, чтобы поглядеть в лицо выносимому человеку. Она увидала мертвое лицо человека с закрытыми глазами, как рыба дышащего, отворяющего и закрывающего рот, и человек этот был страшно близкий и знакомый человек. Она ухватилась за плечо Мавры Кузминишны, стоявшей перед ней, и рыдая проговорила:
– Кто это?
– Самый наш жених бывший. Князь, – вздыхая ответила Мавра Кузминишна.
Соня заглянула еще раз в лицо князя Андрея и помертвела так же, как и лицо раненого. Она побежала к графине.
– Maman, – сказала она, – князь Андрей здесь, раненый. Он едет с нами. Наташа не знает еще.
Графиня ничего не отвечала и опустила голову.
– Что нам делать, maman?
– Это что во флигеле?
– Да.
Графиня обняла Соню и заплакала.
«Пути господни неисповедимы», думала она, чувствуя, что во всем, что делалось теперь, начинала выступать эта всемогущая рука, скрывавшаяся прежде от взгляда людей.
– Ну, мама, всё готово. О чем вы? – спросила с оживленным лицом Наташа, вбегая в комнату.
– Ни о чем, – сказала графиня. – Готово, так поедем.
Графиня встала и вместе с дочерью прошла через опустевшие комнаты в образную. Соня обняла Наташу и поцеловала ее.
Наташа вопросительно посмотрела на нее.
– Что ты? Что такое случилось?
– Ничего… нет…
– Очень дурное для меня? Что такое?
Соня вздохнула и ничего не ответила. Граф и Петя вошли в образную, и тогда графиня встала с земного поклона; она заплакала и граф тоже.
На крыльце, на дворе люди, уезжавшие, с кинжалами и саблями, которыми их вооружил Петя, прощались с теми, которые оставались.
Поезд с ранеными частью выехал, частью съезжал со двора. Коляска с князем Андреем ехала впереди.
Странно сказать, Наташа редко испытывала столь радостное чувство, как то, которое она испытывала теперь, сидя в карете подле графини и глядя на медленно продвигавшиеся мимо ее сцены оставляемой, встревоженной Москвы. Она изредка высовывалась в окно кареты и глядела назад и вперед на длинный поезд раненых, предшествующий и сопутствующий им. Почти впереди всех виднелся ей закрытый верх коляски князя Андрея. Она не знала, кто был в ней, и всякий раз, соображая область, отыскивала глазами эту коляску. Она знала, что она была впереди всех. В Кудрине из Никитской, от Пресни, от Подновинского съехались несколько таких же поездов, как был поезд Ростовых, и произошла теснота и короткая остановка. По Садовой уже в два ряда ехали экипажи и подводы, и чем дальше, тем было их всё больше и больше.
Объезжая Сухареву башню, Наташа, любопытно и быстро осматривавшая народ, едущий и идущий, вдруг радостно и удивленно вскрикнула.
– Батюшки! Мама, Соня! посмотрите, это он!
– Кто? кто?
– Смотрите, ей-богу, Безухов, – говорила Наташа, высовываясь в окно кареты и глядя на высокого, толстого человека в кучерском кафтане, который рядом с женщиной подошел под арку Сухаревой башни.
– Ей-богу, Безухов в кафтане, с какой-то бабой. Ей-богу,– говорила Наташа, – смотрите, смотрите.
Действительно, хотя уже гораздо дальше, чем прежде, все Ростовы увидали Пьера или человека, необыкновенно похожего на Пьера, в кучерском кафтане и шапке, шедшего по улице с нагнутой головой и серьезным лицом, подле женщины, красивой, румяной, худой и очевидно насурмленной (это сейчас заметила Наташа). Женщина эта была одета в розовое шерстяное платье, в шали и повязана ярко-лиловым платочком. Белый носовой платок, свернутый мышкой, она держала в размахиваемой руке. Женщина эта, лет 30-ти, по одежде и приемам имела вид бывшей горничной или купчихи или мелкой чиновницы. Несмотря на ее насурмленные брови и румяные щеки, она была очень приятна. Хотя она была худа, она была очень хорошо сложена, бойко, легко и весело шла, и лицо ее с длинными ресницами и с теми глазами с поволокой, которые воспевает народ, и с ямочками на щеках, было и теперь приятно, красиво, а в молодости должно было быть очень хорошо. Женщина эта заметила высунувшееся на нее лицо из кареты и, улыбнувшись (лицо ее сделалось еще приятнее), толкнула под локоть Пьера и что-то сказала ему. Пьер долго не