мог понять того, что она говорила, так он, видимо, погружен был в свои мысли. Наконец, когда он понял ее и посмотрел по ее указанию, Ростовы были уже далеко, он не узнал их и не ответил на поклоны и крики Наташи из кареты.
– Да нет, это не он. Можно ли такие глупости.
– Мама, – кричала Наташа, – я вам голову дам на отсечение, что это он. Я вас уверяю. Постой, постой, – кричала она кучеру, но кучер не мог остановиться, потому что из Мещанской выехали еще подводы и экипажи и на Ростовых кричали, чтоб они трогались и не задерживали других.
IV
[Далее от слов: 1-го сентября в ночь отдан приказ Кутузова об отступлении русских войск через Москву на Тульскую дорогу, кончая: Москва с Поклонной горы расстилалась бесконечно с своей рекой, своими садами и церквами и, казалось, жила своей жизнью, трепеща, как звездами, своими куполами в лучах солнца близко к печатному тексту. Т. III, ч. 3, гл. XIX.]
Москва – она, это чувствует всякий человек, который чувствует ее. Париж, Берлин, Лондон, в особенности Петербург – он. Несмотря на то, что la ville, die Stadt – женского рода, а город – мужеского рода, Москва – женщина, она – мать, она страдалица и мученица. Она страдала и будет страдать, она – неграциозна, нескладна, не девственна, она рожала, она – мать и потому она кротка и величественна. Всякий русский человек чувствует, что она – мать, всякий иностранец (и Наполеон чувствовал это) чувствует, что она – женщина и что можно оскорбить ее.
– Cette ville asiatique aux innombrables églises, Moscou la sainte. La voilà donc enfin, cette fameuse ville! Il était temps,[2243]— сказал Наполеон и, слезши с лошади, велел разложить перед собою план этой Moscou и подозвал переводчика Lelorme d’Ideville. Он смотрел на этот город, qui était à la veille d’être occupée par l’ennemi. Une ville[2244]
* № 235 (T. III, ч. 3, гл. XII—XIII).
IV
<После Бородинского сражения, тотчас после сражения, истина о том, что Москва будет оставлена неприятелю, мгновенно стала известна. Тот общий ход дел, состоящий в том, во-первых, что[2245] после Бородинского сражения потеряв половину войска, русское войско, бывшее на 1/6 слабее французов, стало вдруг вдвое слабее и не могло более удерживать неприятеля, во-вторых, что во всё время отступления до Москвы происходило колебанье в вопросе о том, дать или не дать еще сраженье, и, в-третьих, наконец, что решено было отдать Москву без боя, этот ход дел без всяких непосредственных сообщений от главнокомандующего совершенно верно отразился в сознании народа Москвы. Всё, что совершилось, вытекало из сущности самого дела, сознание которого лежит в массах. С 29-го августа в Драгомиловскую заставу ввозили каждый день по тысяче и более раненых. И в другие заставы выезжали до тысячи и более экипажей и подвод,[2246] увозя жителей и их имущество. В тот день, как армия стягивалась[2247] над Москвою, происходил военный совет в Филях и безобразная толпа черни выходила на Три Горы, ожидая[2248] героического графа Растопчина, в этот день к графу Илье Андреевичу Ростову приехали 36 подвод из Подмосковной и Рязанской[2249] деревень, чтобы поднимать[2250] имущество из Поварского, так и не проданного, дома. Подводы приехали так поздно <во-первых, потому, что граф до последнего дня надеялся на продажу, во-вторых, потому, что граф, пользуясь своим всемирным знакомством, не слушался общего голоса, а верил графу Растопчину, к которому он ездил всякий день справляться. А в-третьих, и главное> потому, что графиня слышать не хотела об отъезде до возвращения сына Пети, которого[2251] с каждым днем ожидали из Белой Церкви, из полка казаков Оболенского, формировавшегося в Белой Церкви. Петя был по желанию графини переведен в полк Безухова в Москву и уж две недели тому назад по расчетам графини Петя должен был приехать.
29-го августа он, наконец, приехал, и Ростовы стали укладываться, а 30-го августа пришли подводы.
2-го сентября на огромном дворе дома с садом и прудом стояли подводы и экипажи, и дворовые и мужики поспешно укладывали господские вещи. Почти все надворные строения и флигеля огромного дома были заняты ранеными, которых поместили у себя Ростовы, и из этих раненых, большей частью офицеров, многие>[2252]
* № 236 (T. III, ч. 3, гл. XVI).[2253]
– Однако, пора, пора, – сказала графиня.
Наташа, молча слушавшая рассказ Берга и не спускавшая с него глаз, поднялась вместе с Петей.
– Что ж, вам даром шифоньерочку отдали? – сказала она, обращаясь к Бергу…
– Да, разумеется…
– Это – гадость, – сказала Наташа…
– Наташа всегда шутит, – сказал Берг, вставая и игриво подходя к ней.
– Нисколько не шучу, – сказала Наташа и убежала к <подводам> на двор вместе с Петей.
Подводы были наложены, раненые виднелись на дворе, в дверях и окнах флигелей.[2254]
– Ненавижу таких, – говорила Наташа. – Мне совестно. Шифоньерочку, когда тут остаются раненые. Петя, ведь это – гадко, что мы увозим вещи, а раненые остаются. Петя, Петька?! – сердито спрашивала она его. Они посмотрели друг на друга, и оба покраснели.
– Папенька хотел всё отдать, это маменька настояла, – сказал Петя.
– Петя, это нельзя, это гадко. Неужели мы такие же? – и Наташа стремительно побежала назад в дом.
Берга уже не было, он поехал в Юсупова дом распорядиться о шифоньерочке.
– Маменька, это нельзя, посмотрите, – кричала она, – мы уезжаем, а они остаются.
– Кто они?
– Они, раненые. Это нельзя, маменька,[2255] это ни на что не похоже… Нет, маменька, это не то, простите, пожалуйста, голубушка…
Петя стоял в дверях.
– Маменька, и я скажу, что надо бросить свои все вещи и отдать подводы.[2256]
* № 237 (T. III, ч. 3, гл. XVI, XVII).
[2257]Граф,[2258] услыхав слова Наташи, отошел к окну и засопел, как собака стучит, чутьем принюхиваясь к странному запаху, и упорно глядел в окно, не поворачиваясь к графине. Но с графиней происходило то же, что и с графом: она[2259] подошла к нему и потянула к себе за рукав камзола.
Граф оглянулся и встретил ее мокрые, виноватые глаза. Он бросился к ней, обнял ее, прижал подбородком ее плечо и зарыдал над ее спиной.
– Mon cher, надо… – сказала графиня.
– Правда… яйца курицу… учат, – сквозь счастливые слезы проговорил граф. – Спасибо им… Ну так пойдем…[2260]
– Да совсем нет, я знаю, вы не посмотрели…
– Матюшка, – закричал граф громко[2261] другое распоряжение, – снимай всё с подвод, накладывай раненых.[2262]
Как будто выплачивая за то, что не раньше взялись за это, всё семейство с особенным жаром взялось за одно и то же дело. Постоянно прибывали раненые, уж не из одного своего дома,[2263] но и с соседних домов и постоянно находили возможность сложить то и то и отдать подводы. Никому из прислуги это не казалось странным.[2264]
– Четверых еще можно взять, – говорил дворецкий, – я свою повозку отдаю, а то куда же их еще.
– Ну, отдайте мою гардеробную, – говорила графиня, – Дуняша со мной сядет в карету.
Отдали еще и гардеробную повозку[2265] и отправили ее за ранеными через два дома.
Наташа находилась в восторженном, счастливом оживлении, которого она давно не испытывала. Она бегала по двору, по флигелям, по соседним домам, придумывала, что и что еще сложить и кого и кого еще забрать с собой. Соня с той же практичностью, с которой она прежде убирала свои домашние вещи, теперь распоряжалась складыванием их и удобствами размещения раненых. Наташа бегала по дому без толку, отдавая невозможные и неисполнимые приказания. Соня, напротив, всё обдумывала и соображала. Соня первая, обходя все флигеля, узнала о присутствии князя Андрея в доме. Она, не зная, кто он, подошла к его постели.
Князь Андрей лежал без памяти.[2266] Соня заглянула ему[2267] в лицо[2268] и помертвела так же, как и лицо раненого, и побежала к графине.[2269]
– Maman,[2270] – сказала [она], – князь Андрей здесь раненый, это нельзя, Наташа не перенесет этого.[2271] Что нам делать?
Графиня ничего не отвечала: она подняла глаза к образам и молилась.
– Пути господни неисповедимы, – говорила она себе, чувствуя, что во всем, что делалось теперь, начинала страшно выступать эта всемогущая рука, скрывавшаяся прежде от взгляда людей. – Видно, так надо, мой друг…[2272]
– О чем вы? – спросила с счастливым, оживленным лицом Наташа, входя в комнату.
– Ни о чем, – сказала графиня, – ехать, ехать надо.
Соня подошла к Наташе и нежно и грустно поцеловала ее. Наташа вопросительно взглянула на нее, но, не получив ответа, побежала делать последний обзор раненых.
В комнате М-me Schoss, она[2273] знала, что лежал тяжело раненый офицер. Она не знала его фамилию. Она вбежала туда, чтобы узнать, едет ли он. Первое лицо, которое она увидала, был камердинер князя Андрея, который приносил ей записки от жениха.[2274] Какое-то давнишнее, счастливое и вместе грустное воспоминание мелькнуло в ее голове. Но она не узнала Петра.
– А вы едете? – спросила она.
Петр вздохнул.
Наташа побежала дальше.
Через час весь поезд Ростовых и раненые тронулся из Москвы по дороге в Троицу.
* № 238 (T. III, ч. 3, гл. XII, XVIII).
[2275]«Да, вот оно то, что нужно мне сделать, – думал Пьер. – Имение и так возьмется от меня, но я должен пострадать, чтобы понять жизнь. Я останусь в Москве и не в своем виде, графа Безухова, а в виде дворника или[2276] дворового человека».
Он позвал дворецкого, объявил ему, что ничего ни укладывать, ни прятать, ни приготавливать не нужно,[2277] и, надев картуз и старую шинель, пошел из дома.
Только что Пьер вышел из своих ворот, как он увидал по всей улице в четыре ряда кареты, брички, телеги московских жителей, тронувшихся в этот день во все заставы. По Воздвиженке Пьер[2278] узнал кареты и коляски[2279] Ростовых.
– Петр Кирилыч! Граф![2280] Тезка! – кричали ему, странно сказать, веселые голоса. Одна графиня казалась грустна.
Пьер подбежал к окну кареты.
– Мы слышали, вы были в сраженьи.
– Вы куда?
– Мы в Ярославль. А вы едете?
– Это что ж с вами, раненые?
– Да. Всё вот она набрала, – сказал Илья Андреич, указывая на Наташу. Пьер тоже посмотрел на нее, и веселое лицо ее неприятно поразило Пьера.[2281]
– А вы что, граф? – спрашивали Пьера.
– Я? Я здесь остаюсь.
– Что вы?
– Так надо, графиня. Ну, да это мы увидим. Каково время… Боже мой, боже мой. Ну, прощайте.[2282]
– Прощайте, милый. – Граф прощался. – Прощайте.[2283]
* № 239 (T. III, ч. 3, гл. XVII, XXVII).
XVIII
В последние дни августа с Бородинского сражения и до вступления неприятеля в