Толли,[2529] взвесив все обстоятельства дела, решил, что сражение было проиграно, и с этим известием прислал к главнокомандующему своего любимца.
Кутузов[2530] с трудом жевал принесенную ему из его избы жареную курицу и потому и не успел остановить Вольцогена вдали от свиты. Вольцоген слез с лошади и, небрежно разминая ноги, с полупрезрительной улыбкой на губах, подошел к Кутузову, слегка дотронувшись до козырька рукою.
Господин Вольцоген обращался с светлейшим с некоторой аффектированной небрежностью, имеющей целью показать, что он флигель-адъютант, во-первых, а во-вторых, как высокообразованный военный, предоставляет русским делать кумира из этого старого бесполезного человека. «Der alte Herr», как называли Кутузова в своем кругу немцы, – «weiss wohl nicht, wo ihm jetzt der Kopf steht»,[2531] подумал Вольцоген и начал[2532] докладывать старому господину положение дел на левом фланге так, как приказал ему Барклай, как он сам видел.
– Все пункты нашей позиции в руках неприятеля и отбить нечем, потому что войск нет, они бегут, и нет возможности остановить их, – докладывал он.
Никто из окружающих старого господина не видел в таком оживлении гнева, в которое он пришел при этих словах господина флигель-адъютанта фон-Вольцогена.[2533]
Он остановился жевать, удивленно, как будто не понимая того, что ему говорили, выпучил глаза на Вольцогена, потом молча толкнул курицу и тарелку наземь и грозно и величественно, как нельзя было ожидать от него, приподнялся на лавке:
– Как вы… как вы смеете, – делая угрожающие жесты трясущимися руками, закричал[2534] он. – Как смеете вы, милостивый государь, говорить[2535] это мне.
– Неприятель отбит на всех пунктах… Передайте от меня генералу Барклаю,[2536] что его сведения неверны и что настоящий ход сражения известен мне, фельдмаршалу, – он ударил себя[2537] в грудь. Он опять сел на лавку и в молчании, которое воцарилось вокруг него, слышалось его тяжелое дыхание.
– Неприятель отбит, я лучше вас знаю, – повторил он, стараясь успокоиться и искоса взглянув на Вольцогена.
* № 246 (T. III, ч. 2, гл. XXXVII).
Его положили на землю. Доктора, которые отпускали его, ненадежно переглянулись и сказали, что ему надо отдохнуть прежде, чем везти его в Можайск. Один из них с добрым лицом подошел к нему и молча поцеловал его в губы. Доктор этот хотел что-то сказать князю Андрею, но в это время[2538] его окликнули. Подле князя Андрея лежал солдат с[2539] отбитым задом и жалобно стонал, приговаривая: голубчики мои белые. Князь Андрей смотрел на него и оторвался от его жалкого, доброго лица только для того, чтобы взглянуть на нового раненого, которого, как и князя Андрея, шагая через[2540] других (вероятно, чиновного), несли на носилках. Из-за носилок виднелась с одной стороны голова с черными, нежными, вьющимися волосами, с другой – лихорадочными трепетаниями ходившая нога, из-под которой сочилась кровь. Князь Андрей[2541] невольно соболез[нующе] смотрел на этого нового раненого.[2542]
– Клади тут! – крикнул доктор. – Кто такой?
Это был Анатоль Курагин, раненный[2543] ядром в ногу. Кость и жилы были перебиты, нога висела на коже.
Когда его сняли с носилок, князь Андрей слышал, как он плакал, как женщина, и видел мельком его прежде красивое,[2544] теперь безобразное, сморщенное и покрытое слезами лицо.
– Убейте меня! А? О!… о!… о!… Это не может быть! А? О боже.[2545] A? Mon Dieu, mon Dieu! Боже мой! Боже! Боже мой!….[2546] доктор неприятно поморщился на эти[2547] крики, но князь Андрей,[2548] который еще прежде, не зная, кто он, жалел его, узнав его, с какой-то новой восторженной радостью почувствовал в душе своей, в соединении с прежним воспоминанием злобы к нему, нежную жалость именно к этому человеку. Ему жалко было слушать его. Доктора осмотрели его и что-то поговорили. Подбежали два фельдшера и потащили отбивавшегося и до хрипа кричавшего, закатывающегося, как ребенок, Анатоля в палатку. Там послышались увещания, тихие голоса, на минуту всё замолкло,[2549] потом ужасный,[2550] жалобный крик[2551] Анатоля послышался из палатки, но такой крик не мог продолжаться долго, он слабел. Князь Андрей смотрел уставшими глазами на других раненых и слышал, как пилили кость. Наконец силы оставили Анатоля. Он не мог кричать больше, и работа была кончена. Доктора что-то бросили, и фельдшера подняли и понесли Анатоля. Анатоль был бледен и только изредка всхлипывал. Правой ноги его не было. Его положили рядом с князем Андреем.
– Покажите мне ее, – проговорил Анатоль. Ему показали белую[2552] ногу. Он закрыл лицо руками и зарыдал.
Князь Андрей закрыл глаза, и ему еще более хотелось плакать[2553] нежными, любовными слезами над людьми, над собой и над их и своими заблуждениями.
«Сострадание, любовь к братьям и к любящим и к ненавидящим нас, да, та любовь, которую проповедывал бог на земле, которой меня учила княжна Марья, – вот оно, что еще оставалось мне, ежели бы я был жив».
Его осторожно подняли, понесли и положили в лазаретную фуру.
* № 247 (T. III, ч. 3, гл. I).[2554]
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ I
[2555]Во всех без исключения письменных и изустных критиках на 4-й том Войны и Мира мне было замечено, что напрасно я излагал свой взгляд на историю, что я очень мило пишу военные сцены, но что рассуждать не мое дело и что всё, что я излагал, как новость, таким догматическим тоном – давно не только всем известно, но даже давно оставлено и ныне уже не в моде, что это мистическая, фаталистическая, боклевская школа истории. К несчастию, несмотря на то, что прежде, чем изложить такие, как мне казалось, странные и противоречащие общему взгляду мысли, я перечитал много, чтобы узнать, насколько я в своем взгляде расхожусь с другими людьми, думавшими о том же, я не нашел нигде этой мистической или какой другой школы, на которую мне указывают. Еще к большему несчастию, ни один из тех критиков, которые говорили мне, что это давно известно, не указали мне на те сочинения, в которых бы я мог найти это давно известное. Так что в начале 5-го тома, излагая опять некоторые мысли касательно истории, я иду на риск повторять давно известное, но не могу воздержаться от этого, потому что чувствую необходимость поделиться тем радостным чувством, которое мне доставили эти мысли, с читателями, которые, может быть, некоторые думают так же, как и я, и так же, как и я, по несчастной случайности не попадали на те сочинения мистической или боклевской школы, в которой всё это давным-давно изложено и вышло уж из моды. Тем более считаю нужным поделиться с публикой этими мыслями, что мысли эти были для меня не одной умственной забавой, но оказались весьма плодотворными в том труде, которым я был занят. Не имея замысла исключительно исторического при сочинении моей книги, мне, не имеющему ни военных познаний, ни богатых новых материалов, удалось[2556] только с помощью этого взгляда на историю осветить под новым и, как кажется, верным углом некоторые исторические события, как[2557] говорят критики.[2558] Я на опыте убедился, что этот взгляд на историю весьма плодотворен для исторических открытий и потому считал нужным изложить его, ежели он[2559] новый, или повторить его, ежели он старый.[2560]
Для человеческого ума[2561] непостижимы абсолютная непрерывность[2562] и[2563] делимость силы. Человек постигает законы какого бы то ни было движения только тогда, когда он рассматривает произвольные единицы времени и силы. Раскаленная полоса железа охлаждается. Для того, чтобы найти закон, по которому происходит[2564] движение теплорода, мы должны произвольно разделить раскаленную полосу на вершки и дюймы и время нашего наблюдения на минуту и секунды, и на этих произвольно взятых величинах наблюдаем процесс охлаждения. Чем крупнее периоды или единицы мы будем брать для наблюдения, тем дальше мы будем находиться от истины.[2565] Чем меньше единицы,[2566] тем вернее будут наши выводы. В взятом примере охлаждения полосы железа этот закон отыскивается только тогда, когда мы допустим бесконечно малые единицы объема и времени, то есть когда мы приблизимся к абсолютной непрерывности и к абсолютной делимости, к тем свойствам, при которых происходит явление.
Закон этот находится тогда только, когда мы диференцируем процесс охлаждения. Только посредством теории бесконечно малых мы приближаемся к решению вопроса.
В отыскании законов исторического движения (которое, однако, может быть целью истории) происходит совершенно то же.[2567] Движение человечества совершается непрерывно и вытекает из бесчисленного количества людских произволов.
Для того, чтобы постигнуть[2568] законы непрерывного движения этой суммы всех произволов людей,[2569] ум человеческий допускает произвольные прерывные единицы и периоды в этом движении, и на основании сравнения этих произвольных единиц и периодов стремится постигнуть закон истории. Первый прием истории для объяснения исторических явлений состоит в том, чтобы взять произвольный ряд непрерывных событий и рассматривать его отдельно от других, тогда как нет и не может быть начала никакого события, всегда одно событие непрерывно вытекает из другого.
Второй прием состоит в том, чтобы рассматривать действия одного человека – царя, полководца, как сумму произволов людей, тогда как сумма произволов людских никогда не выражается в деятельности одного исторического лица. Историческая наука в движении своем постоянно принимает всё меньшие и меньшие единицы для рассмотрения и этим путем приближается к истине. Но, как ни мелки единицы, которые принимает история, мы чувствуем, что допущение единицы, отделенной от другой, допущение начала какого-нибудь явления и[2570] допущение того, что произволы всех людей выражаются в действиях одного исторического лица[2571] – ложно само по себе. С трудом и усердием работает ум человеческий для построения этих периодов, этих прерывных единиц в движении человеческом, только в этом искусственном построении видя возможность объяснения явлений истории, и с таким же трудом и усердием работает тот же ум человеческий для разрушения этих искусственных прерывных единиц, только в непрерывности движения видя возможность постигновения законов истории.
Всякий вывод истории без малейшего усилия со стороны критики распадается, как прах, ничего не оставляя за собой, только вследствие того, что критика берет за наблюдения большую или меньшую прерывную единицу, на что она всегда имеет право, так как взятая историческая единица всегда произвольна.
Только допустив бесконечно малую единицу для наблюдения – диференциал истории и достигнув искусства интегрировать: брать суммы бесконечно малых, мы можем надеяться на постигновение законов истории.[2572]
[Далее автограф от слов: Первые 15 лет 19-го столетия кончая: положение стрелки есть причина движения колоколов близко к печатному тексту. Т. III, ч. 3, гл. I.]
№ 248 (T. III, ч. 3, гл. II).[2573]
<Бородинское сражение представлялось победой всем его участникам. Как о победе доносил о нем фельдмаршал и как несомненная победа, подобная Полтавской, осталось оно в сознании русского народа. Всякий русский мальчик, учащийся читать, знает, что Бородинское сражение есть слава русского