отвечать ему на это: он тоже не понимал, что такое значила эта Москва в это после обеда 2-го сентября. Он отвечал своему собеседнику, что по некоторым причинам, о которых он ничего не может сказать, он был лишен возможности знать то, что делалось в городе.
Подчиняясь невольно тому хорошему расположению духа и оживлению, которое возбуждается водкой и утолением голода, разговор их стал оживляться.
Они заговорили о предшествующей кампании, о Бородинском сражении, при котором Пьер не мог удержаться, чтобы не сказать, что он присутствовал.
– Да, с тех пор, как существует мир, не происходило такого великого сражения, – сказал Мервиль. – И вы доказали, что вы – великая нация!
Мервиль, очевидно, старался быть приятным своему собеседнику и беспрестанно восхвалял русских, но всё то, что было лестного в его речах для самолюбия народного, уничтожалось тем, чего не переставал сознавать Пьер, что всё это лестное говорилось в Москве французом.
Как ни старался быть осторожен Мервиль в своих разговорах, он все-таки беспрестанно бередил рану народного самолюбия Пьера. Вероятно, Мервиль заметил это: он с тактом светского и образованного человека переменил разговор. Под влиянием выпитого вина и после дней, проведенных в уединении, Пьер испытывал невольное наслаждение в разговоре с человеком своего мира и по свойствам своим ему в высшей степени симпатическим. Кроме того, Пьера бессознательно[2744] забавляло и увлекало то удивление, которое он возбуждал в Мервиле, выказывая ему свое, неожиданное для французского офицера, общее европейское образование,
Пьер, чувствуя на себе обязанности хозяина, налил Мервилю стакан вина. Французский офицер с улыбкой указал на другой стакан, предлагая выпить вместе.
– Timeo danaos et dona ferentes,[2745] – сказал Пьер, улыбаясь.[2746]
– О нет, напротив, – отвечал Мервиль, поспешно выпивая свой стакан. – Мы произносим по-латыни иначе, – и он сказал ту же цитату французским произношением.
Мервиль, задумавшись, с улыбкой на лице, долго смотрел после этого на лицо Пьера. Этот[2747] таинственный человек, видимо, сильно занимал его. Вследствие цитаты из Виргилия, они заговорили о римском поэте, потом о французских трагедиях,[2748] и оба сошлись в предпочтении Корнелья[2749] Расину.
Разговор был прерван приходом нового французского офицера, приятеля Мервиля. Новый офицер этот, как сообразил Пьер по его мундиру, отношениям с Мервилем и их разговорам, был старше чином Мервиля и занимал, вероятно, важный пост при штабе какого-то важного лица. Он поминал часто маршала, говорил об общих распоряжениях и о том, что делалось dans le Kremlin[2750] и в центре города.
Офицер этот, плотный, высокий, с широким лбом, выдвинутым подбородком ясного, бритого лица, очевидно, был из тех детей Революции, которыми была полна армия Наполеона и, несмотря на высшее положение в войске, он, видимо, дорожил своей дружбой с аристократом Мервилем. Пьер, которого Мервиль представил этому офицеру под именем le maitre de maison,[2751] несколько раз хотел уйти во время разговора этого офицера, но какое-то невольное чувство и слабости, и любопытства, и отчаяния удерживало его. Герасим принес еще две бутылки вина, и Пьер, не отказываясь от вина, которое наливали ему, слушал разговор офицеров.
Новый офицер рассказывал о том, что происходило в городе. Он говорил о том, какие дворцы (может быть, говорил именно про дом Пьера) остались в городе со всеми своими богатствами, о том, как собралась депутация из иностранцев, которая отправлена к императору, о том, какие экипажи были найдены в лавках без хозяев[2752] и кто и кто взял несколько карет и колясок. Потом он рассказывал про слух (который был ложен) о том, что к императору приехал посланник от Александра просить мира. Из рассказа его Пьер узнал о том, что император остался ночевать dans les faubourgs[2753] и что предполагают, что он завтра сделает свой въезд.
Попрекнув Мервилю за то, что он забрался в такую даль, и потрепав по плечу Пьера, офицер этот ушел, насвистывая какую-то песенку.[2754]
Когда Мервиль, ходивший провожать своего товарища, вернулся в гостиную, он застал Пьера с опущенной головой сидевшего за столом, очевидно, не замечавшего и не слышавшего того, что происходило вокруг него. Сосредоточенное и воспаленное лицо Пьера было и мрачно, и жалко.
Не то, что Москва была взята и что эти счастливые победители хозяйничали в ней и покровительствовали его, как ни тяжело чувствовал это Пьер, не это мучало его в настоящую минуту. Его мучало сознание своей слабости. Несколько стаканов выпитого вина, ласковые речи и разговор с этим приятным человеком (как ни досадно было Пьеру, он не мог не сознаться, что Мервиль был ему очень приятен) уничтожили совершенно всё то сосредоточенное мрачное расположение духа, в котором жил Пьер эти последние дни и которое было необходимо для исполнения его намерения. Заряженный пистолет был там в кабинете. Наполеон въезжал завтра. Пьер точно так же считал полезным и достойным убить злодея, но он чувствовал, что теперь он не сделает этого. Он боролся против этого сознания своей слабости, но смутно чувствовал, что ему не одолеть и что прежний мрачный строй мысли разлетелся, как прах, при прикосновении первого дружески расположенного человека и что другой мир – человеческих отношений охватил его.
Мервиль подошел к нему и взял его за обе руки.
– Eh bien, vous êtes triste, n’est ce pas?[2755] – сказал он.
– Oui, je le sui,[2756] – отвечал Пьер, поднимая голову и мрачно взглядывая на Мервиля.
Мервиль с нежным участием смотрел на Пьера.
– У вас есть тайна, и тяжелая тайна, я это вижу, – сказал Мервиль, – я не имею права и не хочу ее знать. Но я вам обязан жизнью и в том положении, в котором мы находимся, может быть я могу быть вам полезен. Не могу ли я что-нибудь сделать для вас?
– Нет, ни вы, никто ничего не может сделать для меня,[2757] – сказал Пьер,[2758] опуская голову,[2759] чтобы не поддаться влиянию добродушно-ласкового участия Мервиля.
– Я ничего не желаю, мне ничего не жаль, но я раскаиваюсь, я иначе бы должен был поступить… в такое время… – говорил Пьер.
Мервиль перебил его.
– Я понимаю ваши чувства, – сказал он, – но вы – такая великая нация, что вам нельзя отчаиваться. Притом, – сказал он, улыбаясь, – общие дела никак не должны иметь влияния на отношения частных лиц. Я одно только хотел сказать вам, – сказал он после минутного молчания. – Вы спасли мне жизнь, и я чувствую к вам истинное участие и дружбу, которую предлагаю вам. – И Мервиль[2760] протянул руку.
Пьер[2761] пожал протянутую руку[2762] и не мог не ответить улыбкой на ласковую улыбку Мервиля.
– За нашу дружбу, – сказал Мервиль, наливая два стакана вина.
Пьер взял налитый стакан и, как будто отряхнув все мрачные мысли, подвинулся к столу.
– Какая судьба странная иногда руководит людьми, – сказал Мервиль. – Кто бы мне сказал, что я буду военный, что я буду служить императору, что я буду в России, в Москве, что первый мой шаг в Москве будет сопровожден с опасностью жизни и что меня спасет[2763] русский, которого имени я не буду знать и к которому я буду чувствовать истинную дружбу. Вы знаете, наша фамилия одна из самых старых во Франции, – продолжал он. И с той легкой и наивной откровенностью француза Мервиль рассказал Пьеру всю свою жизнь, все свои родственные, имущественные, семейные и даже любовные отношения. «Ma pauvre mère»[2764] играла, разумеется, важную роль в этом рассказе. История его состояла в том, что он был счастлив и богат до Революции, эмигрировал во время Революции и вернулся во время Империи, что он простил узурпатору всё за славу, которой он покрывал Францию, и сам стал под победоносные орлы de l’homme du destin.[2765]
Потом Мервиль показал Пьеру на медальон, портрет красивой девушки, которая была его невеста и была дочь закоренелого эмигранта. Весь рассказ Мервиля был прост, искренен и задушевен.
Слушая его, Пьер перенесся окончательно в другой мир из того, в котором он жил это последнее время. Забытая им любовь[2766] к Наташе неожиданно вдруг охватила его и наполнила всю его душу.
«И я любил, и я люблю, – думал он, слушая Мервиля.[2767] – Да, люблю Наташу».[2768] И, слушая Мервиля, Пьер думал о ней, видел перед собой все малейшие подробности своей встречи с нею у Сухаревой башни. Тогда эта встреча не произвела на него влияния: он даже ни разу не вспомнил о ней. Но теперь, как на зло, она со всей прелестью воспоминания всплыла в его душе.
«Петр Кирилыч, идите сюда, я узнала», слышал он теперь сказанные ею слова, видел перед собой эти глаза, улыбку, дорожный чепчик, выбившуюся прядь волос…[2769]
«О, что бы я дал, чтобы быть с нею, – думал он, слушая Мервиля. – Как я люблю ее. Одно, <что> я люблю на свете».
– То, что я рассказал вам, я не расскажу никому из своих товарищей, – говорил Мервиль, – но, не говоря про жизнь, которой я вам обязан, я испытываю какое-то странное чувство, говоря с вами. Мы с вами никогда не видались, не увидимся, может быть, а между тем мы близки, мы понимаем друг друга.
– Да, да, – сказал Пьер,[2770] взволнованный и своими воспоминаниями и выпитым вином.
– Но вы любимы, – сказал он, – вы надеетесь быть счастливы. Я – это другое дело. Я с первой молодости любил и люблю только одну женщину и никогда она не будет моею.
Мервиль так же хорошо умел слушать, как и рассказывать. Он облокотился на руку, глядя на Пьера, видимо с участием и интересом ожидая его рассказа.
– Отчего же? – сказал он.
– Это странно, – начал Пьер. – Я любил ее давно, но я недавно узнал это. Я любил ее, но не смел ни ей, ни даже сам себе сказать, что я люблю ее, потому что я слишком любил ее. И я женился на другой, которую я не любил. Вы не можете понять этого? – спросил [Пьер].
Мервиль сделал жест, выражающий то, что ежели бы он не понимал, то он все-таки просит продолжать.
– Я женился, – продолжал Пьер. – И узнал свою любовь только тогда, когда она полюбила моего лучшего друга.
Мысль, что этот человек никого не знает и не узнает из действующих лиц и никогда не встретится с ним в жизни, возбуждала его к полнейшей откровенности. Он рассказал все свои несложные отношения к Наташе.
Более всего из рассказа Пьера поразило Мервиля то, что Пьер был очень богат, что он имел два[2771] дворца в Москве и что он бросил всё и не уехал из Москвы,