с сердитым лицом, перехватывавший один журнал за другим, и плешивый генерал, углубленный в чтение. Вошли и в ту комнату, которую князь называл умною. В этой комнате трое господ горячо говорили о последней политической новости.
– Князь, пожалуйте, готово, ― сказал один из его партнеров, найдя его тут, и князь ушел. Левин посидел, послушал, но, вспомнив все разговоры нынешнего утра, ему вдруг стало ужасно скучно. Он поспешно встал и пошел искать Облонского и Туровцына, с которыми было весело.
Туровцын сидел с кружкой питья на высоком диване в бильярдной, и Степан Аркадьич с Вронским о чем-то разговаривали у двери в дальнем углу комнаты.
– Она не то что скучает, но эта неопределенность, нерешительность положения, ― слышал Левин и хотел поспешно отойти; но Степан Аркадьич подозвал его.
– Левин! ― сказал Степан Аркадьич, и Левин заметил, что у него на глазах были не слезы, а влажность, как это всегда бывало у него, или когда он выпил, или когда он расчувствовался. Нынче было то и другое. ― Левин, не уходи, ― сказал он и крепко сжал его руку за локоть, очевидно ни за что не желая выпустить его.
– Это мой искренний, едва ли не лучший друг, ― сказал он Вронскому. ― Ты для меня тоже еще более близок и дорог. И я хочу и знаю, что вы должны быть дружны и близки, потому что вы оба хорошие люди.
– Что ж, нам остается только поцеловаться, ― добродушно шутя, сказал Вронский, подавая руку.
Он быстро взял протянутую руку и крепко пожал ее.
– Я очень, очень рад, ― сказал Левин, пожимая его руку.
– Человек, бутылку шампанского, ― сказал Степан Аркадьич.
– И я очень рад, ― сказал Вронский.
Но, несмотря на желание Степана Аркадьича и их взаимное желание, им говорить было нечего, и оба это чувствовали.
– Ты знаешь, что он не знаком с Анной? ― сказал Степан Аркадьич Вронскому. ― И я непременно хочу свозить его к ней. Поедем, Левин!
– Неужели? ― сказал Вронский. ― Она будет очень рада. Я бы сейчас поехал домой, ― прибавил он, ― но Яшвин меня беспокоит, и я хочу побыть тут, пока он кончит.
– А что, плохо?
– Всё проигрывает, и я только один могу его удержать.
– Так что ж, пирамидку? Левин, будешь играть? Ну, и прекрасно, ― сказал Степан Аркадьич. ― Ставь пирамидку, ― обратился он к маркеру.
– Давно готово, ― отвечал маркер, уже уставивший в треугольник шары и для развлечения перекатывавший красный.
– Ну, давайте.
После партии Вронский и Левин подсели к столу Гагина, и Левин стал по предложению Степана Аркадьича держать на тузы. Вронский то сидел у стола, окруженный беспрестанно подходившими к нему знакомыми, то ходил в инфернальную проведывать Яшвина. Левин испытывал приятный отдых от умственной усталости утра. Его радовало прекращение враждебности с Вронским, и впечатление спокойствия, приличия и удовольствия не оставляло его.
Когда партия кончилась, Степан Аркадьич взял Левина подруку.
– Ну, так поедем к Анне. Сейчас? А? Она дома. Я давно обещал ей привезти тебя. Ты куда собирался вечером?
– Да никуда особенно. Я обещал Свияжскому в Общество сельского хозяйства. Пожалуй, поедем, ― сказал Левин.
– Отлично, едем! Узнай, приехала ли моя карета, ― обратился Степан Аркадьич к лакею.
Левин подошел к столу, заплатил проигранные им на тузы сорок рублей, заплатил каким-то таинственным образом известные старичку-лакею, стоявшему у притолоки, расходы по клубу и, особенно размахивая руками, пошел по всем залам к выходу.
IX.
― Облонского карету! ― сердитым басом прокричал швейцар. Карета подъехала, и оба сели. Только первое время, пока карета выезжала из ворот клуба, Левин продолжал испытывать впечатление клубного покоя, удовольствия и несомненной приличности окружающего; но как только карета выехала на улицу и он почувствовал качку экипажа по неровной дороге, услыхал сердитый крик встречного извозчика, увидел при неярком освещении красную вывеску кабака и лавочки, впечатление это разрушилось, и он начал обдумывать свои поступки и спросил себя, хорошо ли он делает, что едет к Анне. Что скажет Кити? Но Степан Аркадьич не дал ему задуматься и, как бы угадывая его сомнения, рассеял их.
– Как я рад, ― сказал он, ― что ты узнаешь ее. Ты знаешь, Долли давно этого желала. И Львов был же у нее и бывает. Хоть она мне и сестра, ― продолжал Степан Аркадьич, ― я смело могу сказать, что это замечательная женщина. Вот ты увидишь. Положение ее очень тяжело, в особенности теперь.
– Почему же в особенности теперь?
– У нас идут переговоры с ее мужем о разводе. И он согласен; но тут есть затруднения относительно сына, и дело это, которое должно было кончиться давно уже, вот тянется три месяца. Как только будет развод, она выйдет за Вронского. Как это глупо, этот старый обычай кружения, «Исаия ликуй», в который никто не верит и который мешает счастью людей! ― вставил Степан Аркадьич. ― Ну, и тогда их положение будет определенно, как мое, как твое.
– В чем же затруднение? ― сказал Левин.
– Ах, это длинная и скучная история! Всё это так неопределенно у нас. Но дело в том, ― она, ожидая этого развода здесь, в Москве, где все его и ее знают, живет три месяца; никуда не выезжает, никого не видает из женщин, кроме Долли, потому что, понимаешь ли, она не хочет, чтобы к ней ездили из милости; эта дура княжна Варвара ― и та уехала, считая это неприличным. Так вот, в этом положении другая женщина не могла бы найти в себе рессурсов. Она же, вот ты увидишь, как она устроила свою жизнь, как она спокойна, достойна. Налево, в переулок, против церкви! ― крикнул Степан Аркадьич, перегибаясь в окно кареты. ― Фу, как жарко! ― сказал он, несмотря на 12 градусов мороза распахивая еще больше свою и так распахнутую шубу.
– Да ведь у ней дочь; верно, она ею занята? ― сказал Левин.
– Ты, кажется, представляешь себе всякую женщину только самкой, une couveuse[89], – сказал Степан Аркадьич. ― Занята, то непременно детьми. Нет, она прекрасно воспитывает ее, кажется, но про нее не слышно. Она занята, во-первых, тем, что пишет. Уж я вижу, что ты иронически улыбаешься, но напрасно. Она пишет детскую книгу и никому не говорит про это, но мне читала, и я давал рукопись Воркуеву… знаешь, этот издатель… и сам он писатель, кажется. Он знает толк, и он говорит, что это замечательная вещь. Но ты думаешь, что это женщина-автор? Нисколько. Она прежде всего женщина с сердцем, ты вот увидишь. Теперь у ней девочка Англичанка и целое семейство, которым она занята.
– Что ж, это филантропическое что-нибудь?
– Вот ты всё сейчас хочешь видеть дурное. Не филантропическое, а сердечное. У них, то есть у Вронского, был тренер Англичанин, мастер своего дела, но пьяница. Он совсем запил, delirium tremens,[90] и семейство брошено. Она увидала их, помогла, втянулась, и теперь всё семейство на ее руках; да не так, свысока, деньгами, а она сама готовит мальчиков по-русски в гимназию, а девочку взяла к себе. Да вот ты увидишь ее.
Карета въехала на двор, и Степан Аркадьич громко позвонил у подъезда, у которого стояли сани.
И, не спросив у отворившего дверь артельщика, дома ли, Степан Аркадьич вошел в сени. Левин шел за ним, всё более и более сомневаясь в том, хорошо или дурно он делает.
Посмотревшись в зеркало, Левин заметил, что он красен; но он был уверен, что не пьян, и пошел по ковровой лестнице вверх за Степаном Аркадьичем. Наверху, у поклонившегося, как близкому человеку, лакея Степан Аркадьич спросил, кто у Анны Аркадьевны, и получил ответ, что господин Воркуев.
– Где они?
– В кабинете.
Пройдя небольшую столовую с темными деревянными стенами, Степан Аркадьич с Левиным по мягкому ковру вошли в полутемный кабинет, освещенный одною с большим темным абажуром лампой. Другая лампа-рефрактор горела на стене и освещала большой во весь рост портрет женщины, на который Левин невольно обратил внимание. Это был портрет Анны, деланный в Италии Михайловым. В то время как Степан Аркадьич заходил за трельяж и говоривший мужской голос замолк, Левин смотрел на портрет, в блестящем освещении выступавший из рамы, и не мог оторваться от него. Он даже забыл, где был, и, не слушая того, что говорилось, не спускал глаз с удивительного портрета. Это была не картина, а живая прелестная женщина с черными вьющимися волосами, обнаженными плечами и руками и задумчивою полуулыбкой на покрытых нежным пушком губах, победительно и нежно смотревшая на него смущавшими его глазами. Только потому она была не живая, что она была красивее, чем может быть живая.
– Я очень рада, – услыхал он вдруг подле себя голос, очевидно обращенный к нему, голос той самой женщины, которою он любовался на портрете. Анна вышла ему навстречу из-за трельяжа, и Левин увидел в полусвете кабинета ту самую женщину портрета в темном, разноцветно-синем платье, не в том положении, не с тем выражением, но на той самой высоте красоты, на которой она была уловлена художником на портрете. Она была менее блестяща в действительности, но зато в живой было и что-то такое новое привлекательное, чего не было на портрете.
X.
Она встала ему навстречу, не скрывая своей радости увидать его. И в том спокойствии, с которым она протянула ему маленькую и энергическую руку и познакомила его с Воркуевым и указала на рыжеватую хорошенькую девочку, которая тут же сидела за работой, назвав ее своею воспитанницей, были знакомые и приятные Левину приемы женщины большого света, всегда спокойной и естественной.
– Очень, очень рада, – повторила она, и в устах ее для Левина эти простые слова почему-то получили особенное значение. – Я вас давно знаю и люблю и по дружбе со Стивой и за вашу жену… я знала ее очень мало времени, но она оставила во мне впечатление прелестного цветка, именно цветка. И она уж скоро будет матерью!
Она говорила свободно и неторопливо, изредка переводя свой взгляд с Левина на брата, и Левин чувствовал, что впечатление, произведенное им, было хорошее, и ему с нею тотчас же стало легко, просто и приятно, как будто он с детства знал ее.
– Мы с Иваном Петровичем поместились в кабинете Алексея, – сказала она, отвечая Степану Аркадьичу на его вопрос, можно ли курить, – именно затем, чтобы курить, – и, взглянув на Левина, вместо вопроса: курит ли он? подвинула к