предназначал для нового движения через всю считавшуюся непроходимой Чечню. Тут были две роты Кабардинского полка, и роты эти, по установившемуся кавказскому обычаю, были приняты как гости ротами, стоящими в Куринском. Солдаты разобрались по казармам и угащивались не только ужином, кашей, говядиной, но и водкой, и офицеры разместились по офицерам, и, как и водилось, здешние офицеры угащивали пришедших.
Угощение кончилось попойкой с песенниками, и Иван Матвеевич, очень пьяный, уже не красный, но бледносерый, сидел верхом на стуле и, выхватив шашку, рубил ею воображаемых врагов и то ругался, то хохотал, то обнимался, то плясал под любимую свою песню: «Шамиль начал бунтоваться в прошедшие годы, трай-рай-рататай, в прошедшие годы».
Бутлер был тут же. Он старался видеть и в этом военную поэзию, но в глубине души ему жалко было Ивана Матвеевича, но остановить его не было никакой возможности. И Бутлер, чувствуя хмель в голове, потихоньку вышел и пошел домой.
Полный месяц светил на белые домики и на камни дороги. Было светло так, что всякий камушек, соломинка, помет были видны на дороге. Подходя к дому, Бутлер встретил Марью Дмитриевну, в платке, покрывавшем ей голову и плечи. После отпора, данного Марьей Дмитриевной Бутлеру, он, немного совестясь, избегал встречи с нею. Теперь же, при лунном свете и от выпитого вина, Бутлер обрадовался этой встрече и хотел опять приласкаться к ней.
— Вы куда? — спросил он.
— Да своего старика проведать, — дружелюбно отвечала она. Она совершенно искренно и решительно отвергала ухаживанье Бутлера, но ей неприятно было, что он всё последнее время сторонился ее.
— Что же его проведывать, придет.
— Да придет ли?
— А не придет — принесут.
— То-то, нехорошо ведь это, — сказала Марья Дмитриевна. — Так не ходить?
— Нет, не ходите. А пойдем лучше домой.
Марья Дмитриевна повернулась и пошла домой рядом с Бутлером. Месяц светил так ярко, что около тени, двигавшейся подле дороги, двигалось сияние вокруг головы. Бутлер смотрел на это сияние около своей головы и собирался сказать ей, что она всё так же нравится ему, но не знал, как начать. Она ждала, что он скажет. Так молча они совсем уж подходили к дому, когда из-за угла выехали верховые. Ехал офицер с конвоем.
— Это кого бог несет? — сказала Марья Дмитриевна и посторонилась.
Месяц светил взад приезжему, так что Марья Дмитриевна узнала его только тогда, когда он почти поровнялся с ними. Это был офицер Каменев, служивший прежде вместе с Иваном Матвеевичем, и потому Марья Дмитриевна знала его.
— Петр Николаевич, вы? — обратилась к нему Марья Дмитриевна.
— Я самый, — сказал Каменев. — А, Бутлер! Здравствуйте! Не спите еще? Гуляете с Марьей Дмитриевной? Смотрите, Иван Матвеевич вам задаст. Где он?
— А вот слышите, — сказала Марья Дмитриевна, указывая в ту сторону, из которой неслись звуки тулумбаса и песни. — Кутят.
— Это что же, ваши кутят?
— Нет, пришли из Хасав-Юрта, вот и угощаются.
— А, это хорошее дело. И я поспею. Я к нему ведь только на минуту.
— Что же, дело есть? — спросил Бутлер.
— Есть маленькое дельце.
— Хорошее или дурное?
— Кому как! Для нас хорошее, кое для кого скверное, — и Каменев засмеялся.
В это время и пешие и Каменев подошли к дому Ивана Матвеевича.
— Чихирев! — крикнул Каменев казаку. — Подъезжай-ка.
Донской казак выдвинулся из остальных и подъехал. Казак был в обыкновенной донской форме, в сапогах, шинели и с переметными сумами за седлом.
— Ну, достань-ка штуку, — сказал Каменев, слезая с лошади. Казак тоже слез с лошади и достал из переметной сумы мешок с чем-то. Каменев взял из рук казака мешок и запустил в него руку.
— Так показать вам новость? Вы не испугаетесь? — обратился он к Марье Дмитриевне.
— Чего же бояться, — сказала Марья Дмитриевна.
— Вот она, — сказал Каменев, доставая человеческую голову и выставляя ее на свет месяца. — Узнаете?
Это была голова, бритая, с большими выступами черепа над глазами и черной стриженой бородкой и подстриженными усами, с одним открытым, другим полузакрытым глазом, с разрубленным и недорубленным бритым черепом, с окровавленным запекшейся черной кровью носом. Шея была замотана окровавленным полотенцем. Несмотря на все раны головы, в складе посиневших губ было детское доброе выражение.
Марья Дмитриевна посмотрела и, ничего не сказав, повернулась и быстрыми шагами ушла в дом.
Бутлер не мог отвести глаз от страшной головы. Это была голова того самого Хаджи-Мурата, с которым он так недавно проводил вечера в таких дружеских беседах.
— Как же это? Кто его убил? Где? — спросил он.
— Удрать хотел, поймали, — сказал Каменев и отдал голову казаку, а сам вошел в дом вместе с Бутлером.
— И молодцом умер, — сказал Каменев.
— Да как же это всё случилось?
— А вот погодите, Иван Матвеевич придет, я всё подробно расскажу. Ведь я затем послан. Развожу по всем укреплениям, аулам, показываю.
Было послано за Иваном Матвеевичем, и он пьяный, с двумя также сильно выпившими офицерами, вернулся в дом и принялся обнимать Каменева.
— А я к вам, — сказал Каменев, — Хаджи-Мурата голову привез.
— Врешь! Убили?
— Да, бежать хотел.
— Я говорил, что надует. Так где же она? Голова-то? Покажи-ка.
Кликнули казака, и он внес мешок с головой. Голову вынули, и Иван Матвеевич пьяными глазами долго смотрел на нее.
— А все-таки молодчина был, — сказал он. — Дай я его поцелую.
— Да, правда, лихая была голова, — сказал один из офицеров.
Когда все осмотрели голову, ее отдали опять казаку. Казак положил голову в мешок, стараясь опустить на пол так, чтобы она как можно слабее стукнула.
— А что ж ты, Каменев, приговариваешь что, когда показываешь? — говорил один офицер.
— Нет, дай я его поцелую. Он мне шашку подарил, — кричал Иван Матвеевич.
Бутлер вышел на крыльцо. Марья Дмитриевна сидела на второй ступеньке. Она оглянулась на Бутлера и тотчас же сердито отвернулась. — Что вы, Марья Дмитриевна? — спросил Бутлер.
— Все вы живорезы. Терпеть не могу. Живорезы, право, — сказала она, вставая.
— То же со всеми может быть, — сказал Бутлер, не зная, что говорить. — На то война.
— Война! — вскрикнула Марья Дмитриевна, — какая война? Живорезы, вот и всё. Мертвое тело земле предать надо, а они зубоскалят. Живорезы, право, — повторила она и сошла с крыльца и ушла в дом через задний ход.
Бутлер вернулся в гостиную и попросил Каменева рассказать подробно, как было всё дело.
И Каменев рассказал.
XXV
Хаджи-Мурату было разрешено кататься верхом вблизи города и непременно с конвоем казаков. Казаков всех в Нухе была полусотня, из которой разобраны были по начальству человек десять, остальных же, если их посылать, как было приказано, по десять человек, приходилось бы наряжать через день. И потому в первый день послали десять казаков, а потом решили посылать по пять человек, прося Хаджи-Мурата не брать с собой всех своих нукеров, но 25-го апреля Хаджи-Мурат выехал на прогулку со всеми пятью. В то время как Хаджи-Мурат садился на лошадь, воинский начальник заметил, что все пять нукеров собирались ехать с Хаджи-Муратом, и сказал ему, что ему не позволяется брать с собой всех, но Хаджи-Мурат как будто не слыхал, тронул лошадь, и воинский начальник не стал настаивать. С казаками был урядник, георгиевский кавалер, в скобку остриженный, молодой, кровь с молоком, здоровый русый малый Назаров. Он был старший в бедной старообрядческой семье, выросший без отца и кормивший старую мать с тремя дочерьми и двумя братьями.
— Смотри, Назаров, не пускай далеко! — крикнул воинский начальник.
— Слушаю, ваше благородие, — ответил Назаров и, поднимаясь на стременах, тронул рысью, придерживая за плечом винтовку, своего доброго, крупного, рыжего, горбоносого мерина. Четыре казака ехали за ним: Ферапонтов, длинный, худой, первый вор и добытчик, — тот самый, который продал порох Гамзале; Игнатов, отслуживающий срок, немолодой человек, здоровый мужик, хваставшийся своей силой; Мишкин, слабосильный малолеток, над которым все смеялись, и Петраков, молодой, белокурый, единственный сын у матери, всегда ласковый и веселый.
С утра был туман, но к завтраку погода разгулялась, и солнце блестело и на только что распустившейся листве, и на молодой девственной траве, и на всходах хлебов, и на ряби быстрой реки, видневшейся налево от дороги.
Хаджи-Мурат ехал шагом. Казаки и его нукеры, не отставая, следовали за ним. Выехали шагом по дороге за крепостью. Встречались женщины с корзинами на головах, солдаты на повозках и скрипящие арбы на буйволах. Отъехав версты две, Хаджи-Мурат тронул своего белого кабардинца; он пошел прòездом, так, что его нукеры шли большой рысью. Так же ехали и казаки.
— Эх, лошадь добра под ним, — сказал Ферапонтов. — Кабы в ту пору, как он не мирной был, ссадил бы его.
— Да, брат, за эту лошадку триста рублей давали в Тифлисе.
— А я на своем перегоню, — сказал Назаров.
— Как же, перегонишь, — сказал Ферапонтов.
Хаджи-Мурат всё прибавлял хода.
— Эй, кунак, нельзя так. Потише! — прокричал Назаров, догоняя Хаджи-Мурата.
Хаджи-Мурат оглянулся и, ничего не сказав, продолжал ехать тем же про̀ездом, не уменьшая хода.
— Смотри, задумали что, черти, — сказал Игнатов. — Вишь, лупят.
Так прошли с версту по направлению к горам.
— Я говорю, нельзя! — закричал опять Назаров.
Хаджи-Мурат не отвечал и не оглядывался, только еще прибавлял хода и с прòезда перешел на скок.
— Врешь, не уйдешь! — крикнул Назаров, задетый за живое.
Он ударил плетью своего крупного рыжего мерина и, привстав на стременах и нагнувшись вперед, пустил его во весь мах за Хаджи-Муратом.
Небо было так ясно, воздух так свеж, силы жизни так радостно играли в душе Назарова, когда он, слившись в одно существо с доброю, сильною лошадью, летел по ровной дороге за Хаджи-Муратом, что ему и в голову не приходила возможность чего-нибудь недоброго, печального или страшного. Он радовался тому, что с каждым скоком набирал на Хаджи-Мурата и приближался к нему. Хаджи-Мурат сообразил по топоту крупной лошади казака, приближающегося к нему, что он накоротко должен настигнуть его, и, взявшись правой рукой за пистолет, левой стал слегка сдерживать своего разгорячившегося и слышавшего за собой лошадиный топот кабардинца.
— Нельзя, говорю! — крикнул Назаров, почти равняясь с Хаджи-Муратом и протягивая руку, чтобы схватить за повод его лошадь. Но не успел он схватиться за повод, как раздался выстрел.
— Что ж это ты делаешь? — закричал Назаров, хватаясь за грудь. — Бей их, ребята, — проговорил он и, шатаясь, повалился на луку седла.
Но горцы прежде казаков взялись