матери, но сам себе он совсем не так объяснял свой поступок: он объяснял себе его своей ленью и нелюбовью к науке.
Место священника было в небольшом селе и получалось при условии женитьбы на дочери прежнего священника. Место было небогатое, и прежний священник был беден, и бедно было семейство из вдовы и двух дочерей. Та Анночка, с которой было связано получение места, была некрасивая, но очень бойкая девица и в истинном смысле слова пленила Василья Давыдовича, заставила его без размышления жениться на себе.
Василий Можайский женился и стал отцом Василием, сначала с короткими, а потом с длинными волосами, и счастливо прожил с своей женой Анной Тихоновной двадцать два года и теперь, несмотря на короткое романическое увлечение Анны Тихоновны студентом, сыном прежнего дьякона, всё так же был добр к ней, как и прежде, как будто еще нежнее любил ее за то недоброе чувство, которое он имел к ней во время ее увлечения. Увлечение это было для него поводом такого же чувства самоотречения и забвения себя, вследствие которого он отказался от академии, и дало ему такую же незаметную внутреннюю, тихую радость.
IV.
Сначала поп и мужик ехали молча. Да и дорога по жилью была такая колчеватая, что, несмотря на то, что ехали шагом, телегу бросало из стороны в сторону, и поп то и дело съезжал с сиденья и поправлялся и запахивался.
Только, когда выехали за село и, переехав через перекоп, мужик поехал лугом, поп заговорил.
— Что ж, или очень плоха хозяйка-то? — спросил он.
— Не чаем живой быть, — неохотно ответил мужик.
— Божью власть не руками скласть. Божья воля, — сказал поп. — Что же делать? Терпеть надоть.
Мужик поднял голову и взглянул в лицо попа. Он, видно, хотел сказать что-то сердитое. Но, увидав ласково смотревшее на него лицо, смягчился, мотнул головой и только проговорил:
— Божья воля-то воля. Да уж дюже трудно, батюшка. Один ведь. Что с ребятами станешь делать.
— А ты не впадай духом, Бог поднимет.
Мужик не отвечал и только обругал кобылу, перешедшую с рыси на шаг, и задергал вожжами.
Въехали в лес, где разъезженная во все стороны дорога была везде одинаково дурна. И долго ехали молча, выглядывая места, где лучше проехать. Только когда выехали на дорогу, шедшую яркими, уклочившимися зеленями, поп опять заговорил:
— Хороши зеленя, — сказал он.
— Ничего, — сказал мужик и больше не отвечал на заговариванья попа.
В ранний завтрак подъехали к двору больной.
Баба была еще жива. Страдания кончились, и она, бессильная поворотиться, лежала на кровати и только движением глаз проявляла присутствие жизни. Она призывающе смотрела на священника, и только на священника. Старуха стояла подле нее. Дети были на печке. Старшая, десяти лет, в одной рубашонке, простоволосая, стояла у столба, точно большая, подпершись правой рукой, поддерживаемой левой, молча смотрела на мать.
Поп подошел к больной, прочел молитвы, дал причастие, перекрестил ее и помолился на иконы.
Старуха подошла к умирающей, поглядела на нее, покачала головой и накрыла полотном лицо умирающей. От умирающей она подошла к попу и подала ему в руку монетку. Он знал, что это был пятак, и взял его.
Хозяин вошел в избу.
— Кончилась? — спросил он.
— Кончается, — сказала старуха.
Услыхав это, девочка завыла, что-то приговаривая. Заревели в три голоса и дети на печке.
Мужик перекрестился, подошел к жене и, открыв полотно, посмотрел на нее. Бескровное лицо было спокойно и неподвижно. Мужик постоял над умершей минуты две, потом осторожно накрыл лицо опять полотном и, опять перекрестившись несколько раз, повернулся к попу и сказал:
— Что ж, ехать, что ль?
— Что ж, поедем.
— Ладно. Попоить кобылу надо.
И мужик вышел из избы.
Старуха причитала и голосила, поминая о сиротах без родимой матушки, о том, что некому накормить, одеть их, что как пташечки выпали из гнездышка, так и детушки без родимой матушки. И за каждым стихом причитанья она с шумом втягивала в себя воздух и, слушая себя, всё больше и больше расходилась. Поп слушал, и ему становилось грустно и жалко детей и хотелось что-нибудь сделать для них. Он нащупал кошелек в кармане подрясника и вспомнил, что у него остался в кошельке полтинник, полученный вчера за всенощную у Молчанова. Он не успел передать его жене, как он делал со всеми деньгами, и, не думая о последствиях, достал полтинник и, указав старухе, положил его на окно.
Хозяин вошел раздетый и сказал, что попросил кума свезть батюшку, а сам пойдет разживаться тесу на домовище.
V.
Кум Митрия, везший домой Василья Давыдовича, был бородатый, рыжий здоровенный мужик, общительный и веселый. Он по случаю проводов сына уже выпил и был в особенно веселом расположении духа.
— Митюхина кобыла вовсе стала, — сказал он. — Что ж человеку не пособить. Пожалеть надо. Верно я говорю? — Но, ты, милок, — крикнул он на гнедого меринка с круто подвязанным хвостом, настегивая его.
— А ты полегче, — сказал Василий Давыдович, трясясь по колчам дороги.
— Что ж, можно и полегче. Что ж, померла?
— Да, кончилась, — сказал поп.
Рыжему хотелось и пожалеть, хотелось и посмеяться.
— Что ж, бабу взял, девку даст, — сказал он, поддаваясь голосу веселья.
— Нет, жалко сердечного, — сказал поп.
— Как не жалко. Беднота. Один. Пришел, говорит: свези попа, моя кобыла стала. Что ж, пожалеть надо. Так я говорю, батюшка?
— А ты, я вижу, уже выпил. А? Это напрасно, Федор. Нынче будни.
— Разве я на чужие? Я на свои. Сына провожал. Прости, батюшка, Христа ради.
— Мне что прощать? Я только к тому, что лучше не пить.
— Известно, лучше, да как же быть? Кабы я какой-нибудь, а то ведь живем, слава Богу. Перед людьми нельзя. А я Митрия жалею. Как не жалеть! Летось у него же мерина увел какой-то. Тоже народ нынче стал.
И Федор стал рассказывать длинную историю, как с ярманки лошадей угнали, как одну зарезали на шкуру, а другую перехватили мужики.
— И уж били, так били, — с удовольствием рассказывал Федор.
— А что ж его, гладить, что ли?
В таких разговорах доехали до дома Василья Давыдовича.
Василий Давыдович надеялся отдохнуть, но на его несчастье без него была получена бумага от благочинного и письмо от сына. Бумага от благочинного была неважная, но письмо сына вызвало семейную бурю, усиленную еще тем, что попадья потребовала от него деньги за вчерашнюю всенощную, а полтинника не было. Потеря этого полтинника только усилила гнев жены, но главная причина гнева было письмо сына и невозможность исполнить его желание, невозможность, причину которой попадья видела в беззаботности своего мужа.
СТАТЬИ
ПРЕДИСЛОВИЕ К АНГЛИЙСКОЙ БИОГРАФИИ ГАРРИСОНА, СОСТАВЛЕННОЙ В. Г. ЧЕРТКОВЫМ И Ф. ХОЛА.
Очень благодарю вас за присылку мне биографии Гаррисона.
Читая ее, я вновь пережил свою весну пробуждения к истинной жизни. Читая речи и статьи Гаррисона, я живо вспомнил ту духовную радость, которую испытал 20 лет тому назад, узнав о том, что тот закон непротивления, к которому я был неизбежно приведен признанием христианства во всем его значении и который открыл мне великий, радостный идеал осуществления христианской жизни, был еще в сороковых годах не только признан и провозглашен Гаррисоном (о Баллу я узнал после), но и поставлен им в основу его практической деятельности освобождения рабов.
Радость эта тогда была соединена с недоумением о том, каким образом эта великая евангельская истина, 50 лет тому назад разъясненная Гаррисоном, могла быть так замолчана, что мне пришлось, как что-то новое, высказывать ее.
Недоумение мое усиливалось в особенности тем, что не только люди враждебные движению вперед человечества, но и самые передовые, прогрессивные люди были или совершенно равнодушны или даже враждебны к проповеди этого закона, лежащего в основе всякого истинного прогресса.
Но чем больше проходило времени, тем мне яснее и яснее становилось, что то общее равнодушие и враждебность, которые выразились тогда и продолжают выражаться и теперь, преимущественно в среде политических деятелей, к закону непротивления, есть только признак великого значения этого закона.
«Девизом нашим, писал Гаррисон в средине своей деятельности, — с самого начала нашей нравственной борьбы было: Отечество наше — это мир, соотечественники наши — всё человечество. Мы верим, что это будет девизом, начертанным и на нашей могиле. Другим своим девизом мы избрали: Всеобщее освобождение. До сих пор приложение нашего девиза мы ограничивали лишь теми людьми, которые собраны в этой стране южными рабовладельцами, как рыночная ценность, как товар, скот, хозяйственный инвентарь. С этих же пор мы будем пользоваться нашим девизом в самом широком смысле: освобождение всей нашей расы от господства человека, от порабощения себя, от власти грубой силы, от порабощения грехом и подчинение людей только власти Бога, контролю их собственной совести и управлению законом любви».
Гаррисон, как человек просвещенный светом христианства, начав с практической цели — борьбы с рабством, — очень скоро понял, что причина рабства не случайное, временное завладение южанами несколькими миллионами негров, но давнишнее и всеобщее, противное христианскому учению признание права насилия одних людей над другими. Поводом к признанию этого права всегда было то зло, которое люди считали возможным искоренить или уменьшить грубой силой, т. е. злом же. И, поняв это, Гаррисон выставил против рабства не страдания рабов, не жестокость владельцев, не гражданскую равноправность людей, а вечный христианский закон непротивления злу насилием: non-resistance.25 Гаррисон понимал то, чего не понимали самые передовые борцы против рабства: что единственным неопровержимым доводом против рабства было отрицание права одного человека на свободу другого, при каких бы то ни было условиях.
Аболиционисты старались доказать, что рабство незаконно, невыгодно, жестоко, развращает людей и т. п.; но сторонники рабства в свою очередь доказывали несвоевременность, опасность и вредные последствия, могущие произойти от освобождения. И ни те, ни другие не могли убедить друг друга. Гаррисон же, понимая, что рабство негров было только частным случаем всеобщего насилия, выставил общий принцип, с которым нельзя было не согласиться, — тот, что ни один человек ни под каким предлогом не имеет права властвовать; т. е. употреблять насилие над себе подобными. Гаррисон не столько настаивал на праве рабов быть свободными, сколько отрицал право какого бы то ни было человека или собрания людей принуждать к чему-нибудь силою другого человека. Для борьбы с рабством он выставил принцип борьбы со всем злом мира.
Выставленный Гаррисоном принцип этот был неопровержим, но он затрогивал, разрушал даже все основы установившегося порядка, и потому люди, дорожащие своим положением при существующем порядке, испугались провозглашения, тем более приложения к жизни этого принципа, старались