Сайт продается, подробности: whatsapp telegram
Скачать:TXTPDF
Полное собрание сочинений в 90 томах. Том 37. Произведения, 1906-1910 гг.

что предпочитает ложь истине, подлость – благородству, или [если] сам предпочитает делать насилия, как революционеры, то только потому, что предпочитает зверство – человечности, ненависть – любви и ложь – правде.

Так это по расчету. Но человек становится человеком только жертвой. Есть сторонники суеверия государства, которые идут на жертву ради своего суеверия; есть, и еще чаще, такие революционеры; так должно и не может не быть и есть среди людей, не говорю: христиан, но просто людей разумных и добрых.

Так вот, будьте ими, и вы найдете истинное благо и дадите его людям.

ПЛАНЫ И ВАРИАНТЫ

ПЕСНИ НА ДЕРЕВНЕ

* № 1 (рук. № 1).

Было осеннее, пасмурное, туманное, безветренное утро. С деревни была слышна разлихая песня многих голосов под бойкую игру гармонии. Голоса и гармония были слышны точно рядом, но за туманом никого не было видно. Был будний день, и потому песни поутру сначала удивили меня.

Да это, верно, рекрутов провожают, – вспомнил я бывший на днях разговор о том, что пятеро назначено из нашей деревни, и пошел по направлению к невольно притягивающей к себе развеселой песне. Пели на деревне. Но когда я подошел к[91] песенникам, песня и гармония затихли. У каменной двухсвязной избы на проулке стояла небольшая кучка баб, девок, детей и два или три мужика. Песенники, то есть провожаемые ребята, вошли в[92] избу к отцу одного из провожаемых. Пока я расспрашивал у баб, чьи да чьи ребята идут, и зачем они зашли к Прохору, из избы вышли сопровождаемые <отцами>, матерями и сестрами и сами молодые ребята. Так, как и говорили, их было пятеро: четверо холостых, один женатый. Деревня наша под городом, и почти все призывные были городские и, очевидно, одетые, как на праздник, в самые лучшие одежды – пиджаки, новые картузы, высокие щегольские сапоги. Невольно заметил я особенно троих: первого правнука[93] хорошо знакомого мне хозяйственного старика-пчеловода. Это был один из лучших дворов в деревне в мое время, и все три поколения были такие же, как прадед: порядочные, честные, трудолюбивые и уважаемые люди. Правнук этот, «Александра», был невысокий, хорошо сложенный парень с милым, веселым, выразительным лицом, с чуть пробивающими[ся] усиками и бородкой. Как только он вышел, он тотчас же взялся за большую дорогую гармонику, висевшую у него через плечо, и, весело поклонившись мне, тотчас же заиграл веселую «барыню», в такт, в самый раз шагая бойкими, притопывавшими шажками. Другой невольно бросался в глаза своим могучим телосложением: высокий, широкий, так же, как и все, чисто одетый – он обращал на себя внимание еще и тем серьезным, строгим выражением[94] молодого, чистого, умного лица. Он шел большими шагами позади песенников, опустив голову и только изредка взглядывая на кучу баб, шедших и рядом и позади ребят. Там, как я после узнал, была его мать. Третий был невысокий, коренастый малый, так же хорошо, даже лучше всех одетый,[95] особенно развязно поглядывавший по сторонам и бойко подхватывавший второй голос, когда запевало выводил первый. Этот был женатый. Другие два ничем особенным не отразились в моей памяти.

Когда я подошел к проводам, парни заходили уже во второй двор. По обычаю заходили для угощения вином ко всем тем, от кого шли парни в солдаты. С песнями парни прошли от 2-го двора до 3-го. Песни все были веселые, и, хотя лица большинства женщин были печальные, не было никаких выражений горя. Но как только подошли к 4-му двору, в котором должно было быть угощение, и остановились, так началось вытье и голошение женщин. Трудно было разобрать, что они причитали. Слышны были только отдельные слова: на кого, родимый, оставляешь… Смертушка не берет… Отца-матери… Покидаешь родиму сторонушку… И после каждого стиха голосящая заливалась странными и страшными звуками, втягивая в себя воздух, и потом закатывалась истерическим хохотом, и потом опять, несмотря на уговоры других женщин, опять начинала голосить. – Да будет, Матрена. Я чай, уморилась – говорили ей. И одна кончала, начинала другая. Парни вошли в избу, я остался на улице, разговаривая со знакомым, бывшим моим школьником, крестьянином. Сын его был один из пятерых, тот самый коренастый парень, который шел женатым. Крестьянин этот был зажиточный. У него оставалось еще два сына подавальщика. Кроме того, шедший в солдаты женился в городе на горничной, и отец не надеялся уже на него – отрезанный ломоть – какая уже от него работа. Только бы сам себя кормил. Жалко-то жалко. А что же поделаешь.

Пока мы говорили, ребята вышли и из 4-го двора, и опять гармошка, потом голошение, взвизги, хохот и опять гармоника. Сначала постояли, потом тронулись. Нельзя было не дивиться на энергию, бодрость певца и игрока, как он верно отбивал темп, как притопывал, останавливаясь, как замолкал и потом в самый раз подхватывал голосом, <развеселыми глазами поглядывая кругом>. У него, очевидно, настоящее и большое музыкальное дарование. Мы встретились с ним глазами, и эта веселость особенно не только жалка, но страшна была. И когда он взглядывал на меня – так, по крайней мере, мне показалось, – он видел, что я понимаю его веселость, скрывающую хуже чем гореотчаяние, он отворачивался и еще бойчее заливался. В 5-й и последний двор я вошел вслед за ребятами. Парни, и одни они уже, сидели за убранным скатертью столом. На столе были хлеб и вино. Хозяин, тот самый крестьянин, у которого сын был женатый, наливал и подносил. Ребята почти ничего не пили, только пригубливали и отдавали. Хозяйка резала ковригу и подавала закусывать. Раза два так обошли всех стаканчиками. В то время, как я смотрел на парней, с печки, подле самого того места, где я сидел, слезла женщина, скорее «дама», а не женщина, в модном платье, что-то было шелковое, какие-то прошивки, больше же всего бросались в глаза большие золотые серьги-кольца в ушах. Лицо женщины было не веселое и не грустное, но как будто обиженное. Она сошла на пол своими, с каблучками, новыми ботинками и вышла наружу. Я никак не мог понять, кто могла быть эта женщина. Всё ее одеяние, в особенности серьги и обиженное лицо было так чуждо всему окружающему, как было бы чуждо появление– мужика в лаптях в светской гостиной. Это была та жена призываемого, сноха, про которую свекор говорил мне, что она не работница, отрезанный ломоть. Парни отказались от угощения, встали, помолились, поблагодарили хозяев и вышли на улицу. Опять вытье, голосование, опять гармоника и опять вытье, особенно мучительное, так что бабы вдали покачивали головами, а вблизи стоявшие подхватили воющую и закатившуюся бабу под локти и отвели в сторону.

– Кто это?

– Да Александрина мать.

Это была мать песенника. Не доходя 5-го двора, шествие остановилось, подъехали телеги, чтоб везти призывных до волости. У телег особенно бойко разошелся Александра. Он, согнув голову на бок, и установившись на одной ноге, и вывернув другую, и постукивая ею, выводил такие залихватские выкрики под гармонию, что ребята, окружавшие толпу, не спуская глаз, смотрели на певца, любуясь им. На меня же он не взглянул ни разу, несмотря на то, что я смотрел только на него.

– И ловок же, бестия! – сказал кто-то из мужиков.

Горе плачет, горе песенки поет.

Со мной поровнялся в это время маленький, худенький старичок, в лаптях и прорванном на боку зипунишке. Он поздоровался со мной. Я, не узнавая его, спросил: кто он.

Он не сказал, как бы сказал всякий старый знакомый на мой вопрос, не сказал: али не узнаешь, а сказал:

– Я-то? – Прокофий я.

И я тотчас же вспомнил работящего, хорошего рыжего мужика, который, как часто бывает, как бы на подбор подпадал под одно несчастье после другого: то лошадей двух увели, то сгорел, то жена померла. Я не узнал его особенно потому, что, давно не видав его, помнил Прокофья красно-рыжим и среднего роста человеком; теперь же он был не рыжий, а с седой коротенькой бородкой и сделался маленьким, сгорбленным человечком.

– А, Прокофий. Как же, – сказал я и опять стал смотреть на парней.

К[96] возчику подъехавшей телеги подошел один из парней, тот высокий, сильный человек с строгим, серьезным лицом, которого я заметил с самого начала. Я не знал, кто он, из какого двора.

– А этот чей? – спросил я у остановившегося подле меня Прокофия.

– Это-то? – сказал Прокофий, и голос его задрожал. – Мой это, – проговорил Прокофий <и> зарыдал, как старая баба.

<И мне стало совестно смотреть на это ужасное зрелище. Если можешь что-нибудь сделать для того, чтобы не было этого ужаса, то делай, а не можешь, то не смотри на это, а иди домой.>

Сын его взглянул на отца, и умное лицо его стало еще серьезнее, и тотчас же отвернулся. И мне стало мучительно тяжело и стыдно, и я повернулся и ушел домой.

5 ноября.

[ИЕРОМОНАХ ИЛИОДОР]

* № 1 (рук. № 1).

1

Служба обедни. Сомнения.

2

Беседа с старцами. Сознание недостаточности для себя достаточного для них.

<4[97]

Сестра или мать. Высший свет. Их ужас на революцию. Разговор о Jean об его fredaines.[98]

5[99]

Является Jean. Он <слушает и понимает> говорит, что думает. Обличает.>

3

Опять уединение. Дневник.

4

<Идет в народ.> Мужики живут. Появляется Иван. Его хватают.

5

Тюрьма, политические, проповедь. Сестра выкупает.

6

У сестры. Обличает.

7

К революционерам.

8

К <сестре> товарищу начальнику.

9

За границей.

10

К государю.

11

Берет на себя.

12

Казнь с двумя разбойниками.

КТО УБИЙЦЫ? ПАВЕЛ КУДРЯШ

* № 1 (рук. № 2).

<УБИЙЦЫ> НЕТ ВИНОВАТЫХ

Они все восемеро уже 2-й месяц сидели в тюрьме и ждали суда и решения. Решение могло быть только одно: насильственная смерть – <удавят за шею веревками>. Преступление их состояло в том, что они были уличены в намерении убить взрывом бомбы считавшегося ими очень дурным и вредным человека, называвшегося «великим князем». Сидели они уже 2-й месяц, свидания между собой не допускалось, не допускалось и свидания с родственниками, не допускалось и общение с другими заключенными, но начальники тюрьмы, их помощники, надзиратели, сторожа, часовые солдаты были люди и притом русские люди, не совсем еще, но только временно одуренные, и потому необходимейшие сведения и не только сведения, но выражения чувств передавались и друг от друга между заключенными, а также и из внешнего мира. Известие, полученное 5 октября из верхнего этажа тюрьмы, спущенное на нитке, было особенно важное. На 22, то есть через две недели, был назначен суд надо всеми тут же в Петербурге.

Первый узнал об этом Петр Подборский, считавшийся начальством как административным, так и судейским и тюремным – главою, руководителем всего дела. И начальство не ошибалось в этом.

Скачать:TXTPDF

что предпочитает ложь истине, подлость – благородству, или [если] сам предпочитает делать насилия, как революционеры, то только потому, что предпочитает зверство – человечности, ненависть – любви и ложь – правде.