и теперь по отношению к земельной собственности, т. е. по отношению земельного рабства.
Но, удивительное дело, теперешние рабовладельцы, т. е. земельные собственники, не только не понимают преступности своего положения и не внушают правительству необходимость уничтожения земельного рабства, но напротив, и сознательно и бессознательно всячески стараются скрыть от самих себя и от своих рабов преступность своего положения.
Происходит это, во-первых, от того, что крепостное право, тогда в 50-х годах, будучи прямым непосредственным рабством одного человека другому, слишком явно противоречило и религиозному и нравственному чувству; рабство же земельное не прямое, посредственное более скрыто от рабов и преимущественно от рабовладельцев сложными государственными, общественными, экономическими учреждениями. Происходит это, во-вторых, еще и от того, что тогда, при крепостном рабстве, рабовладельцами было одно сословие, теперь же рабовладельцы не одно сословие, а все сословия, за исключением самого многочисленного сословия малоземельного, земледельческого и черного рабочего народа… Теперь и дворяне, и купцы, и чиновники и фабриканты, и профессора, и учителя, и писатели, и музыканты, и живописцы, и богатые крестьяне, и прислуга богатых людей, и дорого оплачиваемые мастеровые, электротехники, машинисты и т. п., все эти люди теперь рабовладельцы, рабовладельцы тех малоземельных крестьян и чернорабочих людей, которые вследствие кажущихся самых разнообразных причин, в сущности же только одной причины захвата земли землевладельцами, вынуждены отдавать и труды свои и самую жизнь свою тем, кто пользуется выгодами, даваемыми землею.
От этих двух причин: от того, что новое рабовладение не так явно, как прежнее, и от того, что новых рабовладельцев несравненно больше, чем прежде, и происходит то, что рабовладельцы нашего времени не видят и не признают жестокости и преступности своего положения и не стараются от него избавиться. Рабовладельцы нашего времени не только не признают своего положения преступным и не стараются избавиться от него, но вполне уверены, что земельная собственность есть учреждение необходимое и даже неизбежное для общественного благоустройства, не заключающее в себе ничего несправедливого и вредного для народа, и что бедственное положение рабочего народа, которого они не могут не видеть, происходит от самых разнообразных причин, но только никак не от признания за людьми права земельной собственности.
Такой взгляд на земельную собственность и на причины бедственного положения рабочего народа так твердо установился во всех передовых странах христианского мира, Франции, Англии, Германии, Америке и др., что никому из тамошних общественных деятелей, за самыми редкими исключениями, и в голову не приходит искать причину бедственного положения рабочего народа там, где оно действительно находится.
Так это в Европе и Америке; но казалось бы, что нам, русским, с нашим стомиллионным крестьянским населением, в принципе отрицающим личную земельную собственность, с нашими огромными пространствами земли, с почти религиозным стремлением народа к земледельческой жизни, казалось бы нам, русским, должно бы было само собой представляться совершенно иное, чем общеевропейское решение вопроса о причинах бедственного положения рабочего народа и о средствах улучшения этого положения. Казалось бы, нам, русским, можно бы было понять, что если мы точно заботимся и хотим улучшить положение народа, избавить его от раздражающих и развращающих его пут, которыми он связан, то средство для этого, указываемое и здравым смыслом, и голосом народа, есть только одно, а именно: уничтожение земельной собственности, т. е. земельного рабства.
Но удивительное дело: в русском обществе, занятом вопросами об улучшении положения рабочего сословия, нет и намека на это единое, естественное, простое и само собой бросающееся в глаза средство улучшения положения рабочего народа. Мы, русские, стоящие в земельном вопросе по народному сознанию на несколько веков может быть впереди Европы, мы ничего лучшего не умеем придумать для улучшения положения нашего народа, как учреждение среди нашего народа всяких, по образцу Европы, дум, советов, министерств, судов, земств, университетов, курсов, академий, народных училищ, флотов, подводных, воздушных кораблей, и еще много и много всяких самых странных, чуждых и ненужных народу вещей, не делая только одного того, что требуется одинаково и религией, и нравственностью, и здравым смыслом и всем народом.
Мало того, устраивая судьбы нашего народа, никогда не признававшего и не признающего земельную собственность, мы, подражая Европе, всякими хитростями, обманами, подкупами, насилием даже, стараемся приучить народ к земельной собственности, т. е. развратить его и разрушить в его сознании ту, веками признаваемую им истину, которая неизбежно рано или поздно, но все-таки наверное должна будет быть признана всем человечеством — истину о том, что живущие на земле люди не могут не иметь одинакового равного права на пользование ею.
Усилия эти для привития народу чуждого ему понятия земельной собственности, не переставая, с величайшим напряжением и усердием делаются и правительством и сознательно и преимущественно бессознательно по чувству самосохранения всеми рабовладельцами нашего времени. А рабовладельцы нашего времени не одни землевладельцы, а все те люди, которые, вследствие отнятия у народа земли, пользуются властью над рабочим народом.
Усилия развращения народа делаются самые напряженные, но, слава Богу, смело можно сказать, что все усилия эти до сих пор захватывают только самую малую и худшую часть русского крестьянства. Многомиллионное же большинство малоземельного рабочего русского народа, живущее не развращенной, паразитной жизнью рабовладельцев, а своей разумной, трудовой жизнью, не поддается этим усилиям. Не поддается им потому, что для него решение вопроса о земле не есть решение вопроса о личных выгодах, каким этот вопрос представляется всем самым разнообразным теперешним рабовладельцам; для крестьянства в его огромном большинстве решение этого вопроса дается не ныне возникающими, а завтра забытыми, взаимно противуречивыми экономическими теориями, а дается одной, сознаваемой им и всегда признававшейся и признаваемой всеми разумными людьми мира, истиной, что все люди братья и потому все имеют равное одинаковое право на все блага мира и в том числе и на самое необходимое из них равное для всех право — на пользование землей.
Живя же этой истиной, крестьянство, в своем огромном большинстве, не приписывает никакого значения всем жалким правительственным мерам о тех или иных изменениях законов о земельной собственности, потому что знает, что решение земельного вопроса есть только одно: полная отмена права земельной собственности, т. е. земельного рабства. И, зная это, спокойно ждет своего времени, которое не может не прийти, и придет рано или поздно.
БЛАГОДАРНАЯ ПОЧВА.
(Из дневника.)
Опять живу у моего друга Черткова въ Московской губернии. Гощу по той же причине, по которой мы съезжались с ним на границе Орловской, и я год тому назад приезжал в Московскую. Причина та, что черта оседлости для Черткова — весь земной шар, кроме Тульской губернии. Вот я и выезжаю на разные концы этой губернии, чтобы видеться с ним.
Выхожу в 8-м часу на обычную прогулку. Жаркий день. Сначала иду по жесткой глинистой дороге мимо акации, готовящейся уже трещать и выбрасывать свои семена; потом мимо начинающей желтеть ржи, с своими чудными, все еще свежими васильками; выхожу в черное, почти все уж запаханное, паровое поле, направо пашет старик в бахилках сохой и на плохой худой лошади, и слышу сердитое старинное: «Вылèзь!» с особенным ударением на втором слоге. И изредка: «У! Дьявол!» и опять: «Вылезь…. Дьявол.» Хотел поговорить с ним, но когда я проходил мимо его борозды, он был на противоположном конце полосы. Иду дальше. Впереди другой пахарь. С этим, должно-быть, сойдусь, когда он будет подходить к дороге. Коли сойдусь, то и поговорю с ним, если придется, думаю я. И как раз встречаемся с ним у дороги. Этот пашет плугом на крупной рыжей лошади, молодой, красиво сложенный малый, одет хорошо, в сапогах, ласково отвечает на мой приветъ: «Бог на помощь».
Плуг плохо берет накатанную дорогу, он переезжает ее и останавливается.
— Что же, лучше сохи?
— Как же, много легче.
— А давно завел?
— Недавно, да вот украли было.
— Как же нашли?
— Нашли, своей же деревни.
— Что же, и в суд подали?
— А то как же?
— Зачем же подавать, коли плуг нашелся?
— Да ведь вор.
— Что ж что вор, посидит в остроге, хуже воровать научится.
Серьезно и внимательно смотрит на меня, очевидно не отвечая ни согласием, ни отрицанием на новую для него мысль.
Свежее, здоровое, умное лицо с чуть пробивающимися светлыми волосами на бороде и верхней губе, с умными серыми глазами. Он заворотил лошадь, чтобы итти назад, но оставил плуг, очевидно желая отдохнуть и не прочь поговорить. Я взялся за ручки плуга и тронул потную, сытую, рослую кобылу. Кобыла влегла в хомут, и я сделал несколько шагов. Но я не удержал плуг, он выскочил, и я остановил лошадь.
— Нет, вы не можете.
— Только тебе борозду испортил.
— Это ничего, справлю.
Он осадил лошадь, чтобы взять пропущенное мною, но не стал пахать.
— На солнце жарко, пойдем в кустах посидим, — пригласил он, указывая на лесок вплоть у конца полосы.
Мы перешли в тень молодых березок. Он сел на землю, я остановился против него.
— Из какой деревни?
— Из Ботвиньина.
— Далече?
— Вон маячит на горке. — И он показал мне.
— Что же так далеко от дома пашешь?
— Да это не моя, здешнего мужичка, я нанялся.
— Как нанялся, на лето?
— Не, посеять нанялся, вспахать, передвоить, все как должно.
— Что же у него земли много?
— Да мер 20 высевает.
— Вот как, а лошадь это твоя? Хорошая лошадь.
— Да кобыла ничего, — говорит он с спокойной гордостью.
Кобыла, действительно, такая по ладам, росту и сытости, каких редко видишь у крестьян.
— Верно живешь в людях, извозом занимаешься?
— Да я с семи лет без отца остался, брат в Москве живет, на фабрике. Сначала сестра помогала, тоже на фабрике жила, а с 14-ти лет как есть один, во все дела, и работал, и наживал, — сказал он с спокойным сознанием своего достоинства.
— Женат?
— Нет.
— Так кто же у тебя по домашности?
— А матушка?
— Коров две.
— Вот как ! Сколько же тебе лет? — спросил я.
— Восемнадцать, — отвечал он, чуть улыбаясь и понимая, что меня занимало то, что он, такой молодой, так мог устроиться. И это, очевидно, было ему приятно.
— Какой еще молодой, — сказал я. — Что же и в солдаты придется?
— Как же, лобовой, — сказал он с тем спокойным выражением, с которым говорят про старость, про смерть, вообще про то, о чем рассуждать нечего, потому что оно неотвратимо.
Разговор наш, как и всегда в наше время разговоры с крестьянами, коснулся земли, и он, описывая свою жизнь, сказал, что земли мало, что если бы не работал где пеший, где на лошади,