Ведь сам видишь, какой он! Он ведь мужик не плохой, не пьяный и смирный мужик, ребенка малого не обидит — грех напрасно сказать: худого за ним ничего нету, а уж и Бог знает, что̀ такое с ним попритчилось, что он сам себе злодей стал. Ведь он и сам тому не рад. Веришь ли, батюшка, сердце кровью обливается на него глядя, какую он муку принимает. Ведь какой ни есть, а моя утроба носила; жалею его, уж ка̀к жалею!.. Ведь он не то, чтоб супротив меня, али отца, али начальства что б делал, он мужик боязливый, сказать, что̀ дитя малое. Как ему вдовцом быть? Обдумай ты нас, кормилец, — повторила она, видимо желая изгладить дурное впечатление, которое ее брань могла произвести на барина… — Я, батюшка, ваше сиятельство, — продолжала она доверчивым шопотом: — и так клала и этак прикидывала: ума не приложу, отчего он такой. Не иначе, как испортили его злые люди. (Она помолчала немного.) Коли найти человека, его излечить можно.
— Какой вздор ты говоришь, Арина! ка̀к можно испортить?
— И, отец ты мой, та̀к испортят, что и навек нечеловеком сделают! Мало ли дурных людей на свете! По злобе вынет горсть земли из-под следу… или что̀ там… и навек нечеловеком сделает; долго ли до греха? Я так-себе думаю, не сходить ли мне к Дундуку, старику, что̀ в Воробьевке живет: он знает всякие слова, и травы знает, и порчу снимает, и с креста воду спущает; так не пособит ли он? — говорила баба: — може он его излечит.
«Вот она, нищета-то и невежество!» думал молодой барин, грустно наклонив голову и шагая большими шагами вниз по деревне. «Что̀ мне делать с ним? Оставить его в этом положении невозможно и для себя, и для примера других, и для него самого, невозможно», говорил он себе, вычитывая на пальцах эти причины. «Я не могу видеть его в этом положении, а чем вывести его? Он уничтожает все мои лучшие планы в хозяйстве. Если останутся такие мужики, мечты мои никогда не сбудутся», подумал он, испытывая досаду и злобу на мужика за разрушение его планов. «Сослать на поселенье, как говорит Яков, коли он сам не хочет, чтоб ему было хорошо, или в солдаты? точно: по крайней мере и от него избавлюсь и еще заменю хорошего мужика», рассуждал он.
Он думал об этом с удовольствием: но, вместе с тем, какое-то неясное сознание говорило ему, что он думает только одной стороной ума и что-то нехорошо. Он остановился. «Постой, о чем я думаю», сказал он сам себе: «да̀, в солдаты, на поселенье. За что̀? Он хороший человек, лучше многих, да и почем я знаю… Отпустить на волю?» подумал он, рассматривая вопрос не одной стороной ума, как прежде — «несправедливо, да и невозможно». Но вдруг ему пришла мысль, которая очень обрадовала его; он улыбнулся с выражением человека, разрешившего себе трудную задачу. «Взять во двор», сказал он сам себе: «самому наблюдать за ним, и кротостью, и увещаниями, выбором занятий приучать к работам и исправлять его».
XIII.
«Так и сделаю», с радостным самодовольством сказал сам себе Нехлюдов, и, вспомнив, что ему надо было еще зайти к богатому мужику Дутлову, он направился к высокой и просторной связи, с двумя трубами, стоявшей посредине деревни. Подходя к ней, он столкнулся у соседней избы с высокой, ненарядной бабой, лет сорока, шедшей ему навстречу.
— С праздником, батюшка, — сказала ему, нисколько не робея, баба, останавливаясь подле него и радушно улыбаясь и кланяясь.
— Здравствуй, кормилица, — отвечал он: — как поживаешь? Вот иду к твоему соседу.
— Так-с, батюшка, ваше сиятельство, хорошее дело. А что̀, к нам не пожалуете? Уж ка̀к бы мой старик рад был!
— Что ж, зайду, потолкуем с тобой, кормилица. Эта твоя изба?
— Эта самая, батюшка.
И кормилица побежала вперед. Войдя вслед за нею в сени, Нехлюдов сел на кадушку, достал и закурил папиросу.
— Там жарко; лучше здесь посидим, потолкуем, — отвечал он на приглашение кормилицы войти в избу. Кормилица была еще свежая и красивая женщина. В чертах лица ее и особенно в больших черных глазах было большое сходство с лицом барина. Она сложила руки под занавеской и, смело глядя на барина и беспрестанно виляя головой, начала говорить с ним:
— Что̀ ж это, батюшка, зачем изволите к Дутлову жаловать?
— Да хочу, чтоб он у меня землю нанял, десятин тридцать, и свое бы хозяйство завел, да еще чтоб лес он купил со мной вместе. Ведь деньги у него есть, так что ж им, так, даром лежать? Как ты об этом думаешь, кормилица?
— Да что̀ ж? Известно, батюшка, Дутловы люди сильные; во всей вотчине почитай первый мужик, — отвечала кормилица, поматывая головой. — Летось другую связь из своего леса поставил, господ не трудили. Лошадей у них, окромя жеребят да подростков, троек шесть соберется, а скотины, коров да овец как с поля гонят, да бабы выйдут на улицу загонять, так в воротах их-то сопрется, что беда; да и пчел-то колодок сотни две, не то больше живет. Мужик оченно сильный, и деньги должны быть.
— А как ты думаешь, много у него денег? — спросил барин.
— Люди говорят, известно по злобе, может, что у старика деньги немалые; ну да про то̀ он сказывать не станет и сыновьям не открывает, а должны быть. Отчего ему рощей не заняться? Нѐшто побоится славу про деньги пустить. Он тоже, годов пять тому, лугами был с Шкаликом дворником в доле, по малости стал займаться, да обманул, что̀ ли, его Шкалик-то, так рублев триста пропало у старика; с тех пор и бросил. Да как им исправным не быть, батюшка, ваше сиятельство! — продолжала кормилица: — при трех землях живут, семья большая, всё работники, да и старик-от — что̀ же худо говорить — сказать, что хозяин настоящий. Во всем-то ему задача, что дивится народ даже; и на хлеб, и на лошадей, и на скотину, и на пчел, и на ребят-то счастье. Теперь всех поженил. То у своих девок брал, а теперь Илюшку на вольной женил, сам откупил. И тоже баба хорошая вышла.
— Что ж они, ладно живут? — спросил барин.
— Как в дому настоящая голова есть, то и лад будет. Хоть бы Дутловы — известно бабье дело; невестки за печкой полаются, полаются, а всё под стариком-то и сыновья ладно живут.
— Теперь старик бо̀льшего сына, Карпа, слыхать, хочет хозяином в дому поставить. Стар, мол, уж стал; мое дело около пчел. Ну Карп-то и хороший мужик, мужик аккуратный, а всё далеко против старика хозяином не выйдет. Уж того разума нету!
— Так вот Карп захочет, может-быть, заняться и землей и рощами — ка̀к ты думаешь? — сказал барин, желавший от кормилицы выпытать всё, что̀ она знала про своих соседей.
— Вряд ли, батюшка, — продолжала кормилица: — старик сыну денег не открывал. Пока сам жив, да деньги у него в доме, значит, всё стариков разум орудует; да и они больше извозом займаются.
— А старик не согласится?
— Побоится.
— Чего ж он побоится?
— Да как же можно, батюшка, мужику господскому свои деньги объявить? Неравён случай, и всех денег решится! Вот с дворником в дела вошел, да и ошибся. Где же ему с ним судиться! Та̀к и пропали деньги; а с помещиком-то уж и вовсе квит как-раз будет.
— Да̀, от этого… — сказал Нехлюдов, краснея. — Прощай, кормилица
— Прощайте, батюшка, ваше сиятельство. Покорно благодарим.
XIV.
«Нейти ли домой?» подумал Нехлюдов, подходя к воротам Дутловых и чувствуя какую-то неопределенную грусть и моральную усталость.
Но в это время новые тесовые ворота со скрипом отворились перед ним, и красивый, румяный белокурый парень, лет восьмнадцати, в ямской одежде, показался в воротах, ведя за собой тройку крепконогих, еще потных косматых лошадей, и, бойко встряхнув белыми волосами, поклонился барину.
— Что, отец дома, Илья? — спросил Нехлюдов.
— На осике, за двором, — отвечал парень, проводя, одну за другою, лошадей в полуотворенные ворота.
«Нет, выдержу характер, предложу ему, сделаю, что̀ от меня зависит», подумал Нехлюдов и, пропустив лошадей, вошел на просторный двор Дутлова. Видно было, что со двора недавно был вывезен навоз: земля была еще черная, потная, и местами, особенно в воротищах, валялись красные волокнистые клочья. На дворе и под высокими навесами в порядке стояло много телег, сох, саней, колодок, кадок и всякого крестьянского добра; голуби перепархивали и ворковали в тени под широкими, прочными стропилами; пахло навозом и дёгтем. В одном углу Карп и Игнат прилаживали новую подушку под большую троечную, окованную телегу. Все три сына Дутловы были почти на одно лицо. Меньшой, Илья, встретившийся Нехлюдову в воротах, был без бороды, поменьше ростом, румянее и наряднее старших; второй, Игнат, был повыше ростом, почернее, имел бородку клином и, хотя был тоже в сапогах, ямской рубахе и поярковой шляпе, не имел того праздничного, беззаботного вида, как меньшой брат. Старший, Карп, был еще выше ростом, носил лапти, серый кафтан и рубаху без ластовиков, имел окладистую рыжую бороду и вид не только серьёзный, но почти мрачный.
— Прикажете батюшку послать, ваше сиятельство? — сказал он, подходя к барину и слегка и неловко кланяясь.
— Нет, я сам пройду к нему на осик, посмотрю его устройство там; а мне с тобой поговорить нужно, — сказал Нехлюдов, отходя в другую сторону двора, с тем, чтоб Игнат не мог слышать того, что̀ он намерен был говорить с Карпом.
Самоуверенность и некоторая гордость, заметная во всех приемах этих двух мужиков, и то, что̀ сказала ему кормилица, так смущали молодого барина, что ему трудно было решиться говорить с ними о предполагаемом деле. Он чувствовал себя как будто виноватым, и ему казалось легче говорить с одним братом так, чтоб другой не слышал. Карп как будто удивился, зачем барин отводит его в сторону, но последовал за ним.
— Вот что̀, начал — Нехлюдов, заминаясь: — я хотел тебя спросить: много у вас лошадей?
— Троек пять наберется, жеребятки есть тоже, — развязно отвечал Карп, почесывая спину.
— Что, братья твои на почте ездят?
— Гоняем почту на трех тройках, а то Илюшка в извоз ходил; вот только вернулся.
— Что ж, это вам выгодно? Сколько вы этим заработываете?
— Да какая выгода, ваше сиятельство? По крайности кормимся с лошадьми — и то слава Богу.
—