так сказать, готовою, а он любит только свое собственное произведение — вымысел и басню. Посмотрите на простой народ, он выдумывает, прибавляет и преувеличивает по грубости и глупости. Спросите даже у самого порядочного человека, всегда ли он говорит правду, не ловит ли иногда сам себя на искажении истины, к которому побуждается тщеславием и легкомыслием, не случается ли ему, чтобы сделать рассказ более интересным, прибавить к передаваемому факту обстоятельство, которого не было. Дело произошло, положим, сегодня, почти на наших глазах, сто лиц, бывших очевидцами, рассказывают о нем на сто различных ладов; сто первый человек, выслушав о нем, станет рассказывать опять как-нибудь иначе. Какое же доверие можно иметь после этого к фактам, бывшим в древности, за много веков до нас? Как положиться даже на самых благонадежных историков, да и что такое после этого история? Был ли Цезарь убит среди сената? Да существовал ли еще Цезарь!.. — «Какой вывод, скажете вы мне, Люсиль, какие сомнения! Какая требовательность, придирчивость!» Вы смеетесь, вы полагаете, что мне и возражать не стоит. Да я и сам думаю, что вы правы. Но предположим, однакож, что книга, упоминающая о Цезаре, не была бы обыкновенной светской книжкой, написанной людьми, которые все лживы, и случайно найденной в какой-нибудь библиотеке между другими манускриптами, содержащими истинные и апокрифические истории, а была бы вдохновенной, святой, божественной книгой, была бы запечатлена именно таким характером; предположим, что в течение почти двух тысячелетий книга эта находилась бы в руках многочисленного общества, не позволяющего делать в ней ни малейших изменений и поставившего себе в священную обязанность сохранить ее в полной неприкосновенности, предположим даже, что существовало бы религиозное обязательство верить всем фактам, содержащимся в том самом томе, где сказано о Цезаре и его диктатуре, — сознайтесь, Люсиль, ведь вы стали бы тогда сомневаться, существовал ли Цезарь?
7
Ту самую религию, которую люди защищают с таким жаром и усердием против тех, у кого иная религия, они же сами искажают в своем уме своими личными мнениями; они прибавляют к ней и урезывают у нее тысячу вещей, и часто существенных, смотря по тому, что им нравится, твердо и непоколебимо держась той формы, которую дают ей. Так что, если говорить понятным для всех языком, то, пожалуй, можно сказать о народе, что он держится одного культа и что у него только одна религия, но если говорить более точно, то следует сказать, что в действительности у него много религий и что почти каждый человек имеет свою собственную.
8
Есть два рода вольнодумцев: собственно вольнодумцы, или по крайней мере те, которые считают себя такими, и лицемеры или ханжи, т. е. те, которые не хотят, чтобы их считали вольнодумцами.
Ханжа или не верит в бога, или издевается над ним; скажем учтиво: он не верит в бога.
9
Если бы кто-нибудь стал уверять нас, что тайная цель сиамского посольства заключается в том, чтобы побудить «христианнейшего» короля отказаться от христианства и разрешить доступ в свое королевство талапуанам, которые проникали бы в наши дома для того, чтобы с помощью своих книг и бесед убеждать в превосходстве своей религии наших жен, детей и нас самих, настроили бы пагод в наших городах и поставили бы в них металлические статуи для поклонения, то с каким хохотом и презрением выслушали бы мы такие нелепости. А между тем сами мы, католики, делаем шесть тысяч лье по морю с целью обращения индусов, обитателей Сиама, Китая и Японии, с целью совершенно серьезно делать им такие предложения, которые должны казаться им очень безумными и смешными.
10
Есть два мира: один, в котором мы живем не долго и из которого должны выйти с тем, чтобы никогда не вернуться, и другой, в который скоро должны войти с тем, чтобы никогда не выходить из него. Милости, власть, высокая репутация, большие богатства служат для первого мира, презрение к ним служит для второго. Дело в выборе между двумя мирами.
11
Кто прожил день, тот прожил век: всё то же солнце, та же земля, тот же мир, те же ощущения, ничто лучше не походит на нынешний день, как завтрашний. Поэтому умереть, т. е. перестать быть телом и остаться только духом, было бы интересно. Между тем человек, так страстно жаждущий всякой новизны, совсем не любознателен в одном этом отношении. Беспокойному по природе, от всего скучающему, ему не скучно только жить. Он, может быть, согласился бы вечно жить. Его сильнее поражает то, что он видит при смерти, чем то, что он знает о ней: болезнь, телесные страдания, вид трупа отнимают у него охоту узнать другой мир. Необходима вся серьезность религии, чтобы образумить его.
12
Если бы моя религия была ложной, то, признаюсь, она была бы ловушкой, так искусно поставленной, как только можно придумать; обойти ее и не попасться в нее было бы невозможно. Какое величие, какая последовательность и связь во всем учении! Какой высокий разум, какая чистота и невинность в добродетелях! Какое непобедимое могущество, подавляющее массой свидетельств, идущих последовательно в течение трех веков от такого множества лиц, самых мудрых и благодетельных, какие были тогда на земле, которым религия эта давала силы в изгнании, в оковах, перед лицом смерти и в последних мучениях! Возьмите историю, разверните ее, перелистайте ее всю от наших дней до начала мира, до кануна его рождения, было ли когда-нибудь и что-нибудь подобное? Мог ли бы сам бог найти что-нибудь лучшее, чтобы пленить меня? Как избежать этой ловушки? Куда идти, куда броситься — уже не говорю, чтобы искать лучшего, а чтобы найти хоть что-нибудь похожее? Если уже должно погибнуть, я хочу погибнуть, следуя моей религии; мне легче было бы отрицать бога, чем приписывать ему такой правдоподобный, такой совершенный и полный обман, но отрицать бога я не могу — я много размышлял и не могу быть атеистом. Итак, дело решено, волей или неволей я опять возвращаюсь к моей религии, опять увлечен ею.
13
Сорок лет тому назад меня не было, и не от моей власти зависело получить когда-нибудь существование, так же как, раз я есмь, не в моей власти не быть. Я получил начало и продолжаю существовать в силу чего-то такого, что вне меня, что будет продолжаться и после меня, что лучше и могущественнее меня: если это что-то не бог, то пусть мне скажут, что же это.
Может быть, я существую только благодаря силе всеобщей, всеобъемлющей природы, которая всегда была такою, какою мы видим ее, поднимаясь даже в бесконечность времен3. Но эта природа есть или только дух, следовательно это бог, или материя, а следовательно не могла создать моего духа, или же, наконец, соединение материи и духа, и в таком случае то, что является духом в природе, я называю богом.
Может быть также, что то, что я называю моим духом, есть только часть материи, существующей благодаря силе всеобщей природы, которая есть тоже материя, причем всегда была и всегда будет такою, какою мы ее видим и которая не есть бог4. Но в таком случае нужно по крайней мере согласиться со мною в том, что, чем бы ни было то, что я называю своим духом, все-таки это есть нечто способное мыслить и что если это нечто есть материя, то, следовательно, материя мыслящая, ибо никто не убедит меня, что во мне нет такого элемента, который мыслит в то время, как я, например, пишу это рассуждение. Если же этот мыслящий во мне элемент обязан своим бытием и своим сохранением всеобщей природе, которую он признает своею причиною, то из этого необходимо следует, что всеобщая природа должна мыслить или же быть выше и совершеннее того, что мыслит; а если эта природа есть материя, то необходимо следует заключить, что означенная всеобщая материя мыслит или выше и совершеннее, чем то, что мыслит.
Если всеобщая природа, чем бы она ни была, не может быть совокупностью тел или каким-нибудь одним из них, то отсюда следует, что она — не материя и недоступна внешним чувствам, а если к тому же она мыслит или совершеннее того, что мыслит, то я должен прийти к заключению, что она — дух или же существо высшее и совершеннейшее, чем то, что есть дух; если, наконец, присущему мне мыслящему элементу, который я называю своим духом, ничего не остается более, как подняться до этой всеобщей природы, чтобы найти в ней свою первую причину и начало, так как он не находит этого начала ни в себе, ни еще менее в материи, то в таком случае я не буду спорить о словах, но этот первоначальный источник всего духовного, который и сам по себе есть дух и совершеннее всякого духа, называю богом.
Одним словом, если я мыслю, значит, бог существует, так как мыслящим во мне элементом обязан я не самому себе, ибо как не от меня зависело дать его себе, так не в моей власти и сохранить хоть на один момент; я не обязан им и такому существу, которое, будучи выше меня, было бы материей, потому что материя — вещество — не может быть выше того, что мыслит: итак, я обязан им такому существу, которое выше меня, но не есть материя. И это-то существо и есть бог.
14
Я не знаю, действительно ли способна собака делать выбор, вспоминать, любить, бояться, воображать, думать, а потому, когда мне говорят, что все эти проявления в ней суть не страсти и не чувства, а естественное и необходимое следствие устройства ее тела, составленного из различно расположенных частиц материи, то я по крайней мере могу допустить такое учение, но ведь сам-то я думаю, я-то ведь несомненно знаю о себе, что я думаю, а что же общего, какая же соразмерность между тем, что мыслит, и тем или иным расположением частиц материи, т. е. пространства со всеми его тремя измерениями — длиной, шириной и глубиной, делимого по всем направлениям?
15
Если всё — материя и если мысль во мне, как и во всех других людях, есть только следствие известного расположения частиц вещества, то кто внес в мир идею о том, что является совершенною противоположностью всему вещественному? Разве имеет материя в своей основе такую чистую, простую и нематериальную идею, какова идея духа? Как может материя быть началом того, что отрицает ее и исключает из своего существа? Как может она явиться в человеке мыслящим элементом, т. е. тем самым, что доказывает