мне все труждающиеся и обремененные, и я успокою вас». Стоя перед этим образом, она молилась, все силы своей души вкладывая в свою молитву. И хотя в глубине души и во время молитвы она чувствовала, что не сдвинет горы и что бог сделает не по ее, а по-своему, она все-таки молилась, читала известные молитвы и свои, которые она сочиняла и говорила вслух с особенным напряжением.
Теперь, когда она поняла, что он умер, она почувствовала, что в голове ее что-то сделалось, как будто сорвалось что-то и стало кружиться, и она, придя в свою спальню, с удивлением оглянулась на все свои вещи, как будто не узнавая места. Потом легла на кровать и упала головой не на подушку, а на сложенный халат мужа, и потеряла сознание.
И вот во сне она видит, что ее Костя, здоровый, веселый, сидит с своими кудрявыми волосами и тонкой белой шейкой на креслице, болтает пухлыми в икрах ножками и, выпятив губки, старательно усаживает куклу-мальчика на картонную лошадку без одной ноги и с проткнутой спиной.
«Как хорошо, что он жив,— думает она. — И как жестоко то, что он умер. Зачем? Разве мог бог, которому я так молилась, допустить, чтобы он умер? Зачем это богу? Разве он мешал кому-нибудь? Разве бог не знает, что в нем вся моя жизнь, что я не могу жить без него? И вдруг взять и измучить это несчастное, милое, невинное существо и разбить мою жизнь, и на все мои мольбы отвечать тем, чтобы у него остановились глаза, чтобы он вытянулся, захолодел, закостенел».
И она опять видит. Вот он идет. Такой маленький, в такие высокие двери идет, размахивая ручонками, как большие ходят. И глядит и улыбается… «Милый! И его-то бог хотел измучить и уморить! Зачем же молиться ему, если он может делать такие ужасы?»
И вдруг Матреша девочка, помощница няни, начинает что-то говорить очень странное. Мать знает, что это Матреша, а вместе с тем она и Матреша и ангел. «А если она ангел, то отчего у нее нет за спиной крыльев?» — думает мать. Впрочем, она вспоминает, что кто-то, — она не помнит кто, но кто-то, заслуживающий доверия, — говорил ей, что ангелы бывают теперь и без крыльев. И ангел-Матреша говорит: «Напрасно вы, сударыня, на бога обижаетесь. Ему никак нельзя всех слушать. Они часто о таком просят, что одному сделаешь, другого обидишь. Вот сейчас по всей России молятся, да какие люди! Самые первые архиереи, монахи в соборах, в церквах над мощами, все молятся, чтобы бог дал победы над японцами. А ведь это разве хорошее дело? И молиться об этом не годится, да и угодить-то ему никому нельзя. Японцы тоже молятся, чтобы им победить. А ведь он один у нас батюшка. Как же ему быть?»
— Как же ему быть, барыня? — говорит Матреша.
— Да, это так. Это старое. Это еще Вольтер говорил. Все это знают и все говорят. Я не об этом. А отчего же он не может исполнить просьбу, когда я прошу не о вредном о чем-нибудь, а только о том, чтобы не уморить моего милого мальчика. Я ведь без него жить не могу, — говорит мать и чувствует, как он обнимает ее за шею своими пухлыми ручонками, и она своим телом чувствует его тепленькое тельце. —Хорошо, что это не случилось, — думает она.
— Да ведь не одно это, барыня, — пристает Матреша так же бестолково, как всегда, — ведь не одно это. Бывает, что и один просит, да никак невозможно сделать ему того, что он хочет. Нам это вполне известно. Я-то ведь знаю, потому что я докладываю, — говорит Матреша-ангел точно таким голосом, каким она вчера, когда барыня посылала ее к барину, говорила няне: «Я-то знаю, что барин дома, потому что я докладывала».
— Сколько раз приходилось докладывать, — говорит Матреша, — что вот хороший человек — из молодых, всё больше просит помочь ему, чтобы он дурных дел не делал, не пьянствовал, не распутничал, просит, чтобы из него, как занозу, вынули порок.
«Как, однако, хорошо говорит Матреша», — думает барыня.
— А ему никак нельзя этого, потому каждому надо самому стараться. Только от старания и польза бывает. Вы сами, барыня, давали мне читать сказку о черной курице. Там рассказано, как мальчику черная курица дала за то, что он ее спас от смерти, волшебное конопляное зернышко, такое, что, пока оно у него в штанах в кармане лежало, он не уча все уроки знал, и как он от этого самого зернышка совсем перестал учиться и память потерял. Нельзя ему, батюшке, из людей вынимать зло. И им не просить об этом надо, а самим вырывать, вымывать, вывертывать его из себя.
«Откуда она эти слова знает», — думает барыня и говорит:
— Ты все-таки, Матреша, не отвечаешь мне на вопрос.
— Дайте срок, всё скажу, — говорит Матреша. — А то и так бывает: докладываю, что разорилась семья не по своей вине, все плачут, вместо хороших комнат живут в угле, даже чаю нет, просят хоть как-нибудь помочь им. И тоже никак нельзя ему сделать по-ихнему, потому он знает, что это им же на пользу. Они не видят, а он, батюшка, знает, что, если бы они в достатке жили, они бы вдрызг избаловались.
«Это правда, — думает барыня. — Но зачем же она так вульгарно выражается о боге? «Вдрызг»… это совсем нехорошо. Непременно скажу ей при случае»…
— Но я не про то спрашиваю, — повторяет опять мать. — Я спрашиваю: зачем, за что хотел это твой бог взять у меня моего мальчика? — И мать видит перед собой своего Костю живого и слушает его, как колокольчик, звонкий, детский, его особенный, милый смех. — Зачем они взяли его у меня? Если бог мог это сделать, то он злой, дурной бог и совсем не надо его и не хочу знать его.
И что же это такое: Матреша уже совсем не Матреша, а какое-то совсем другое, новое, странное, неясное существо, и говорит это существо не устами вслух, а каким-то особенным способом, прямо в сердце матери.
— Жалкое ты, слепое и дерзкое, зазнавшееся создание, — говорит это существо. — Ты видишь своего Костю, каким он был неделю тому назад с своими крепенькими, упругими членами и длинными вьющимися волосами и с наивной, ласковой и осмысленной речью. Но разве он всегда был такой? Было время, когда ты радовалась, что он выговаривает «мама» и «баба» и понимает кто — кто; а еще прежде ты восхищалась тем, что он стоял дыбочки и, качаясь, перебегает мягко ножками к стулу, а еще прежде вы все восхищались тем, что он, как зверок, ползает по зале, а еще прежде радовались, что он узнает, что держит безволосую головку с дышащим темечком, а еще прежде восхищались тем, что берет сосок и нажимает его своими беззубыми деснами. А еще прежде радовались, что он, весь красный и еще не отделенный от тебя, жалостно кричит, обновляя свои легкие. А еще прежде, за год, где был он, когда его совсем не было? Вы все думаете, что вы стоите и что вам и тем, кого вы любите, следует всегда быть такими, какими они сейчас. Но ведь вы не стоите ни минуты, все вы течете, как река, все летите, как камень, книзу, к смерти, которая, рано или поздно, ждет всех вас. Как же ты не понимаешь, что если он из ничего стал тем, что он был, то он не остановился бы и ни минуты не оставался бы таким, каким был, когда умер; а как из ничего сделался сосунком, из сосунка сделался ребенком, так из ребенка сделался бы мальчиком-школьником, юношей, молодым человеком, взрослым, стареющим, старым. Ты ведь не знаешь, чем он был бы, если бы остался жив. А я знаю.
И вот мать видит в отдельном, ярко освещенном электричеством кабинете ресторана (один раз муж возил ее в такой ресторан), перед столом с остатками ужина видит одутловатого, морщинистого, с подведенными кверху усами, противного, молодящегося старика. Он сидит, глубоко затонув в мягком диване, и пьяными глазами жадно оглядывает развращенную, подкрашенную, с оголенной белой толстой шеей женщину и пьяным языком выкрикивает, повторяя несколько раз неприличную шутку, очевидно, довольный одобрительным хохотом такой же другой, как он, пары.
— Неправда, это не он, это не мой Костя! — вскрикивает мать, с ужасом глядя на гадкого старика, который тем и ужасен, что что-то есть в его взгляде, в его губах, напоминающее особенное Костино. «Хорошо, что это сон, — думает она. — Костя настоящий — вот он». И она видит беленького, голенького, с пухлыми грудками Костю, как он сидит в ванне и, хохоча, болтает ножонками, не только видит, но чувствует, как вдруг он охватывает ее обнаженную по локоть руку и целует, целует и под конец кусает ее, не зная, что бы ему еще сделать с этой милой ему рукой.
«Да, вот это Костя, а не тот ужасный старик», — говорит она себе. И на этих словах просыпается и с ужасом признает действительность, от которой уже некуда проснуться.
Она идет в детскую. Няня уже обмыла и убрала Костю. С восковым и утончившимся носиком, с ямочками у ноздрей и приглаженными от лба волосиками, он лежит на каком-то возвышении. Вокруг горят свечи и стоят на столике в головах белые, лиловые и розовые гиацинты. Няня поднимается со стула и, подняв брови и вытянув губы, смотрит на поднятое кверху каменно-неподвижное личико. Из другой двери навстречу матери входит Матреша с своим простым, добродушным лицом и заплаканными глазами.
«Как же она мне говорила, что нельзя огорчаться, а сама плакала», — думает мать. И она переводит свой взгляд на покойника. В первую минуту ее поражает и отталкивает ужасное сходство мертвого личика с тем лицом старика, которого она видела во сне, но она отгоняет эту мысль и, перекрестившись, притрогивается теплыми губами к холодному, восковому лобику, потом целует сложенные остывшие маленькие ручки, и вдруг запах гиацинтов как будто что-то новое говорит ей о том, что его нет и никогда больше не будет, и ее душат рыдания, и она еще раз целует его в лоб и в первый раз она плачет. Она плачет, но плачет не безнадежными, но покорными, умиленными слезами. Ей больно, но она уже не возмущается,